Бабушкин внук и его братья — страница 41 из 43

Конечно, лучший друг — Ивка. Но… меня порой грызёт виноватость перед Ивкой. Кажется, что я столько раз подводил его и забывал о нём, занятый собой. К тому же начинается осень, и видеться мы будем редко — через весь город не поездишь, когда каждый день уроки.

Однажды я признался бабушке, что у меня «тошно на душе, а почему — сам не разберусь». Но она не встревожилась, как раньше. Суховато сказала:

— Подростковые сомнения, друг мой. Переходная пора, перестройка организма и души. Растём…

Я сказал, что не хочу расти.

Бабушка возразила, что от нас это не зависит.

— Всё приходит в свой черёд. Я же тебе объясняла.

Я понял, о чём она. Недавно я пожаловался, что у меня почему-то набухают и болят соски на груди. Мешают спать. Может, это рак или какое заражение?

Бабушка тогда посмеялась:

— Дурачок. Это бывает у многих мальчишек, когда они взрослеют, у одних раньше, у других позже. Не пугайся… Скоро и сны начнут сниться… всякие. Такие, что не расскажешь.

Я тогда покраснел, потому что сны я и правда иногда видел… такие… Например, про пустыню.

Знаете анекдот? Мужик в плавках бежит через Сахару и спрашивает у встречных бедуинов: «Далеко ли до моря?» Те пожимают плечами: «Немножко далеко, господин. Две недели караванного пути». — «Во пляж отгрохали!..» Ну, а мне снилось, что я бегу через Сахару с Настей.

Кругом пусто-пусто, лишь очень синее небо и барханы. Песок удивительно чистый, жёлтый. А солнце — белое, ослепительное и горячее. Но без жёсткого обжигания. Наоборот, хорошо от его лучей. Я купаюсь в них и… вдруг замечаю, что я совершенно голый. Ой, мамочка! Куда деваться, где спрятаться? И продолжаю бежать. А Настя бежит в двух шагах от меня, сбоку, и смеётся. Я боюсь взглянуть на неё, добавляю скорости, чтобы умчаться подальше. Но слышу — не отстаёт. Я бросаю на неё перепуганный взгляд. Ох, да она ведь… тоже… Ну, не совсем, а в каких-то лёгоньких клочьях тумана. Клочков этих всё меньше, встречный ветер сдувает их с Насти. И вот уж совсем… И на плечах у неё солнечные зайчики. И она всё смеётся. Догоняет меня, берёт на бегу за руку.

— Не бойся, мальчик. Мы же совсем одни!

Я ещё несколько минут боюсь, но потом солнечный воздух сдувает с меня страх, как с Насти сдул клочки тумана. И мне становится так беззаботно, так радостно! Ноги уже не проваливаются в сыпучий песок, а едва касаются песчаной ряби. Я почти лечу. И Настя рядом… Она не только Настя, а ещё и Золушка, и Маша из «Щелкунчика», и… принцесса Женька. В общем, она не та, что наяву…

Иногда мы взлетаем почти на метр, и ласковый солнечный жар ещё сильнее охватывает нас, поддерживая на лету. А потом, дурачась, мы падаем и окунаемся по горло в сыпучий тёплый бархан. Выскакиваем и бежим дальше.

Я в восторге:

— Не бойся, девочка! Это наши пески!

— И море!

Да, и море! Мы будем долго без устали бежать так, а потом с каменистого берега прыгнем в зелёную прохладную глубину. И сольёмся с этой глубиной и со всей планетой, и будем волнами, небом, звёздами, и тогда наступит полное счастье.

Я видел это несколько раз, но добежать до моря никогда не успевал, просыпался. Но всё равно я вспоминал сон с радостью, хотя и со стыдом тоже.

Настя в этом сне была совсем не как на самом деле. Наяву-то я давно уже смотрел на неё без всякого замирания, а тут в ней словно какое-то волшебство просыпалось.

Но был и другой сон — такой, что я боялся вспоминать.

Будто наступило первое сентября, и в школе вспомнили мою драку с Вальдштейном и решили, что напрасно позволили тогда отвертеться от наказания. Вызвали на педсовет, и Клавдия Борисовна заявила:

«Иволгина следует заклеймить

«Иволгина», — слабым от испуга голосом возразил я.

«Он ещё и спорит! Заклеймить в прямом смысле!»

И я понял! На меня поставят клеймо — как на Миледи в «Трёх мушкетёрах». И никуда не денешься…

Меня приводят в спортзал. Там за длинным столом сидят учителя, директор, какие-то незнакомые люди. А сбоку от стола стоит Настя. Но она не такая, как наяву, а взрослая. В какой-то дурацкой эстрадной одежде, вроде купальника с перьями и блёстками.

И множество зрителей из младших классов. Они сверху донизу облепили шведскую стенку, висят на ней гроздьями. Но висят неподвижно, будто неживые. И глаза у них закрыты. Зато у каждого на коленке нарисован красный искусственный глаз, распахнутый. Эти-то красные глаза живо и с недобрым любопытством наблюдают за мной.

А те люди, что за столом, — как большие куклы. Кроме одного. Это пухлый улыбчивый дядька. Похожий на зубного врача Игоря Васильевича. Он дружески мне кивает и встаёт. И берёт со стола большущую печать. Я не вижу, что на печати, но знаю, ощущаю кожей: там составленное из иголок изображение королевской лилии.

— Не бойся, они одноразовые, — говорит дядька. — Стерильность гарантирована. — И протягивает печать Насте. — Ваше высочество, прошу вас…

У Насти на волосах блестящая коронка. Я ничуть не удивляюсь. Только стыдно мне до звона в ушах.

А нарисованные глаза зрителей — совсем не те, что у Динь-Дима. Они безжалостные. От любопытства они начинают лупать ресницами — так, что в навалившейся тишине нарастает сухой шорох.

— Не надо… — беспомощно бормочу я.

Настя кокетливо смотрит на Игоря Васильевича (это всё-таки он?). Тот кивает и щёлкает пальцами. И… на мне исчезают рубашка и майка. Какие-то смутные фигуры хватают меня за локти и укладывают кверху голой спиной поперёк гимнастического «коня». Между деревянных кольцеобразных ручек. Ручки эти больно стискивают мне бока. И я понимаю, что сейчас будет ещё больнее. Гораздо больнее… Но главное — не страх будущей боли и даже не стыд от всей этой жуткой процедуры, а жгучая обида на Пшеницыну.

— Эх ты, предательница…

Я не вижу, но спиной чувствую, как она усмехается. Ей нравится мучить меня. Сейчас она всадит игольчатую лилию мне под лопатку… Лишь бы не заорать… Я стискиваю зубы… И просыпаюсь. И ещё несколько минут продолжаю ненавидеть Пшеницыну, хотя уже понимаю, что во сне была вовсе не она. Не настоящая Настя…

Как нормальному человеку может сниться такое!

Утром я лезу под душ и стараюсь соскрести с себя все ночные гадости. И вообще всё, что налипло на меня: все тревоги, стыд за неудачи, непонятные страхи.

А принца пусть всё же играет Вальдштейн. Может, раскроется у него талант, если Вячик очень захочет.

Мне казалось, что скоро обязательно что-нибудь случится. Со мной. Лопнет во мне, как нарыв.

ОБРАТНАЯ СТОРОНА ПЛАНЕТЫ

Наверно, я просто подлый человек. Не снаружи, а в самой своей глубине. Во мне сидит сгусток Озма, никуда от этого не денешься. Даже когда я не хочу ничего плохого, получается плохо. Само собой получается…

Так я думал ночью. Ворочался и думал. Небо за приоткрытой шторой было белёсым и каким-то безжалостным. А ближе к утру его затянули тучи, по наружному жестяному подоконнику забарабанило.

Я мучился из-за вчерашнего разговора с отцом.

Сперва-то всё было хорошо. Родители позвонили около восьми часов вечера, и мама весёлым голосом стала расспрашивать меня, как живу и что у нас нового. Я сказал, что всё прекрасно. Она сказала, что у них на даче тоже всё прекрасно, только она и папа уже соскучились по мне и по бабушке.

Потом вдруг трубку взял Алексей. У него был весёлый, но слегка смущённый басок.

— Привет, братец! Как дела?

Я со старательным энтузиазмом прокричал:

— Привет, Алёха! Всё о’кей!

Мне и правда хотелось, чтобы всё было хорошо. Не надо ни капельки обид и семейных сложностей.

Алексей задышал в трубку, думал, наверно, что ещё сказать. Но тут взял трубку отец.

— Здравствуй, сынище! Не скучаешь?

— Почему же… Есть маленько. Когда приедете-то?

— Через неделю… Втроём, если ты не возражаешь. Видишь ли… мы хотим, чтобы Алёша погостил у нас.

— А экзамены?

— Он ездит в Москву, сдаёт. Остался всего один. Надеемся, что пройдёт по конкурсу…

Отец говорил с какой-то излишней небрежностью. А в глубине — виноватость. Почему? Неужели он думает, что я стану возражать против приезда Алексея?

— Ты, что ли, разрешения у меня просишь? — не удержался я.

— Ну… дело в том, что его приезд причинит тебе некоторые неудобства. Спать ему придётся в твоей комнате…

— Перебьёмся.

— Это в каком смысле? Перебьёте друг друга?

— Да нет, выражение такое. В смысле «перекантуемся»… Ну, всё уладится…

— Вот я и говорю! Всё же три комнаты. Неужели тесно будет впятером!

— Вшестером, — хихикнул я. Мне хотелось, чтобы разговор стал шутливым и лёгким.

— Почему вшестером? Разве твой друг Ивка ещё не вернулся к себе?

— Ивка-то вернулся! Зато появился Буська! Весёлый, пушистый, носится по квартире, как ракета!

Отец помолчал и спросил бесцветным голосом:

— Кот, что ли?

— Котёнок. Знаешь, такой забавный! Он повадился спать на вешалке, где шапки.

— Ну, что ж… Вы только следите там за ним… Приучайте…

— К чему приучать?

— Чтобы ходил куда положено. А то от этих забавных да пушистых такой запах…

Вот тебе и разговор… Ну, посмеялся бы, спросил бы, какого цвета котёнок, где взяли, чем кормим! А то сразу — запах…

Я выговорил в трубку со звоном, почти со слезами:

— Зачем ты так?

— Как?

— Я думал, ты порадуешься, а ты тут же… про гадости…

— Я же ничего плохого не сказал. Только посоветовал.

— Ты ни о чём хорошем не можешь…

— Александр! Да что с тобой?

— Ничего! — Я бросил трубку.

И тут же обмер: зачем я так?!

Теперь опять долгие дни, а может, и недели будет глухая молчаливая обида. Эта враждебная отгороженность, когда неловко смотреть друг на друга, трудно обратиться с самыми простыми словами.

Я же не хотел!

А тут ещё бабушка… Она, конечно, слышала из своей комнаты мой разговор.

— Ты что? Опять не поладил с папой?

— Я ему про котёнка, а он…

— По-моему, ты сам виноват. Надо быть посдержаннее. С отцом разговариваешь…