Back‑Office Михаила Суслова Или Кем И Как Производилась Идеология Брежневского Времени — страница 7 из 8

На мой взгляд, можно выделить три наиболее существенных фактора в формировании менталитета работников аппарата ЦК КПСС.

Первым из них было то, что 80 % из них получили полное среднее образование в советской школе. Остальные (за двумя исключениями) окончили техникумы (почти все с красным дипломом). Из числа окончивших среднюю школу не менее 34,7 % (в том числе среди сотрудников идеологических отделов — не менее 55 %) получили на выходе атестат об отличии, золотую или серебряную медаль. Школы, которые они окончили (преимущественно в 1930-х — начале 1950‑х годов) были в основном «хорошими школами», располагавшимися в центре городов. Другим важным обстоятельством являлось активное участие будущих работников ЦК КПСС в общественной деятельности на школьном уровне, в частности тот факт, что высокий процент их них (по далеко не полным данным — 37,9 % в целом по массиву и 49 % для сотрудников идеологических отделов) становился председателями пионерской дружины или комсоргами школ.

Вторым фактором было массовое поступление этих детей в вузы, в том числе их учеба в наиболее крупных и престижных вузах страны — МГУ, МГИМО, ЛГУ. 55,5 % из нашего биографического массива учились в московских вузах, дававших наиболее качественное в стране образование (из числа сотрудников идеологических отделов — 50 %). Почти половина из них (и четверть от массива) учились в МГУ и МГИМО. Среди сотрудников идеологических отделов таких было 38,2 % от общего количества или три четверти учившихся в Москве (21 из 27). В ЛГУ и других ленинградских вузах учились ещё шестеро (4 и 2 соответственно). И хотя успехи их в учебе были не такие яркие, как в школе, но тем не менее образование они получили полное и, что не менее важно, продолжали активно участвовать в политической деятельности — были комсоргами и членами партбюро. Учеба подавляющего большинства из них пришлась на период 2-й половины 1940‑х — 1950-e годa.

Третьим фактором стало получение частью их них, прежде всего теми, кто не учился в аспирантуре после окончания в вузе, дополнительного идеологического образования в стенах Академии общественных наук при ЦК КПСС (АОН). Двухлетняя учеба в АОН была последним периодом, когда они имели возможность читать серьезную литературу и закреплять в голове идеологические концепции, передаваемые им преподавателями.

Таким образом, работники аппаратa ЦК КПСС в целом и отдела пропаганды — в частности, были в первую очередь лучшими воспитанниками «хорошей» сталинской школы и идеологических факультетов лучших вузов страны. Это обеспечивало им единый и довольно сильно унифицированный культурный базис. Который заключался не только и не столько в апологетике самого Сталина (отношение к которому было разным и нуждается в отдельном описании[46]), сколько в аппеляции к неизменным и не подвергавшимся сомнению культурным нормам.

Что писали русские классики и как надо правильно их цитировать. Какие советские писатели важны. Какие марксистские авторы важны и какие их работы нужно изучать. Кого из иностранных авторов должен знать культурный человек (который при случае может и иностранца «посрамить» правильно ввернутой цитатой из Шиллера или Гёте). Что однозначно доказано исторической наукой (особенно в сфере истории дореволюционной России) и каких исторических персонажей должен знать образованный человек. Что такое заграница и как там думают, как относятся к русским и Советскому Союзу. Кто были герои революции. Какие были предатели родины после революции (с небольшими поправками на реабилитированных, про которых написали в прессе и мемуарах советских полководцев). Каких героев Великой отечественной войны надо помнить.

Всё это сохранялось в качестве непреложной истины, незнание которой или тем более сомнения в которой вызывают у информантов и мемуаристов откровенные порицания в адрес молодых поколений. Дискуссия с работниками аппарата ЦК КПСС по этим символами была невозможна, поскольку для них, отличников в учебе, один раз выучивших, что правильно, а что — нет, любая другая интерпретация означала попросту неверный ответ, рассматривавшийся в парадигме советское‑«антисоветское». Чтобы избежать встречи с «антисоветским», которое травмировало их своей неправильностью, работники Отдела пропаганды, даже не являющиеся представителями консервативного крыла или недалекими региональными партработниками, отказывались читать «тамиздат», хотя он был им при желании доступен. То есть слушать по радио западные новости на русском языке они были готовы, но читать что‑либо более содержательное, развернутое они решительно не хотели. Поскольку им было это (как многократно прозвучало в интервью) «не интересно».

Учеба в вузе, аспирантуре или в АОН приводила их, правда, к некоторым подвижкам в своей позиции, поскольку образование в сталинской школе все равно не могло дать ответа на все вопросы мироустройства и политической реальности. Однако они готовы были находиться только в рамках заложенной идейной парадигмы, в диапазоне между ревизионизмом и сталинизмом, извлекая из своего школьного опыта и рассказов родителей те факты и свидетельства, которые подтверждали благоприобретенную политическую позицию.

Они жили в этом отношении в гомогенном идеологическом мире. Например, согласно подавляющему большинству интервью, никто из опрошенных ни разу в жизни не слышал своими ушами от живого человека (а не от зарубежного радио) каких бы то ни было «антисоветских заявлений» или сколь‑нибудь систематической критики власти. Это совершенно не удивительно, поскольку, будучи с детства убежденными сторонниками власти, они исключали возможность сближения с ними критически настроенных сверстников, а вырастая, окончив вузы, они исключали все «сомнительные» контакты, дружбы и связи из своего окружения. Новые знакомства возникали только в кругу коллег, профессиональной среде, в которую они были включены по работе, или среди близких по социальному статусу людей, — с которыми, например, они отдыхали в партийных санаториях.

Они были советскими людьми, общались с советскими людьми и думали, что всё иное, чуждое, несоветское на территории СССР есть ошибка, которую просто нужно исправить — убеждением или насилием. В плакатах и фильмах, газетах и телевизионных передачах они искренне обращались к советскому человеку, которого видели таким, каким были они сами — средних лет, трезвому, аккуратно одетому, бритому, с честным лицом и партийным билетом у сердца (или комсомольским значком на рабочей спецовке), интересующемуся итогами очередного пленума и намеренному обсудить их на комсомольском или партийном собрании.

По их мемуарам или первым ответам на вопросы в интервью можно предположить: они всерьез полагали, что такие люди действительно существуют за пределами зданий партийных и комсомольских комитетов, в которых проходила вся их жизнь на протяжении десятилетий, и за пределами того круга руководителей и экспертов, с которыми они привыкли общаться как с представителями «народа».

Но если пойти подальше и начать «царапать» их внешне незамутненное ощущение полной «советскости» советского общества вопросами о соответствии мифов — реалиям, довольно быстро в их раздраженных и отрывистых ответах, грозящих преждевременным окончанием интервью, выясняется нечто иное[47]. У значительной части из них — и тех, кто с опытом региональной партийной работы и тех, кто пришёл из московской интеллигенции, — имелось твердое чувство, что где‑то внизу что‑то всерьёз было «не так». Никак не соответствовало тому, что они сами официально утверждали. Но это была не их, высокопоставленных партийных чиновников, забота. Разбираться с проблемами должны были те, кому это положено — сотрудники низовых структур (и партийных, и государственных), КГБ или милиция. Но не они, которые должны были задавать стандарты: как должно быть правильно — и контролировать их исполнение.

Был ли таковым и Алексей Козловский, который по своему интеллектуальному уровню и заслугам в сфере книгоиздания выделялся на фоне других сотрудников отдела?

Да, во многом был. Перенятая у отца суровая маска «служения государству» оказалась очень выигрышной для построения карьеры и отстранения от интеллектуального, артистического и потому потенциально опасного мира матери. Он отказался участвовать в контактах с заграничными родственниками, которые поддерживали сначала его бабушка, потом мать. Это было несомненно опасно для карьеры. Тем более что, как я выяснил независимо от него, его двоюродные братья от его дяди, бывшего репрессированного инженера, сдавшегося в плен вермахту во время Второй мировой войны и переселившегося по её окончании в Аргентину, были активными антикоммунистами. Один из них публиковался в монархической газете «Наша страна» (активно используя цитаты из русских поэтов Серебряного века), другой был старостой прихода РПЦЗ в Мюнхене.

Очевидный логический разрыв между «несоветским» семейным и отчасти университетским интеллектуальным прошлым и успешной карьерой Козловский компенсировал (во всяком случае в интервью) когда иронией, а чаще скепсисом и гиперболизированными уничижительными характеристиками в отношении практически всех упоминаемых им персонажей и текстов. Исключение из тотальной критики делалось им лишь для своих старших родственников и части их знакомых; узкого круга литераторов Серебряного века, публикацией которых он занимался; некоторых бывших коллег по идеологической работе и специалистов‑литературоведов, с которыми он был лично знаком.

Был ли Козловский таким единственным в отделе? Разумеется, нет. Его единомышленник и начальник Владимир Севрук был сыном заметного белорусского литератора, пережившего репрессии. Сам Севрук в 1955 году, сразу после окончания факультета журналистики Белорусского университета, приехал в Магадан, где был не только секретарем областного комитета комсомола, но и основателем газеты «Магаданский комсомолец». То есть, как и Козловский, знал и о репрессиях, и о том, как выглядит хорошая литература, вполне достаточно.