ух был смраден. Тучи дыма стлались над биваками, расходясь от костров с горевшим навозом. Постепенно темная завеса этого дыма затягивала весь мир. Офицеры, в грязных толстых шинелях и рыжих сапогах, мало чем отличались от солдат. А солдаты, с худыми и бледными лицами, угрюмо бродили между кострами. Не слышно было ни песен, ни музыки, ни веселых разговоров.
Еще печальнее было вокруг костра фельдфебеля Брезгуна. Здесь поминали расстрелянного Старынчука. Какой-то гренадер из соседней роты подошел с обычной просьбой.
— Мясца бы занять. Али кашицы чуток!
Трегуляев грубо отрезал:
— Говядина в поле жир нагуливает, а кашной горшок в гостях гостит. Как из гостей придет, так и до каши черед дойдет. Проваливай, братец!
Солдат озлился на грубость и хлестко отбрил:
— Видать, в Кашире-то у вас и впрямь мало едят, хоть и звонят много…
В другое время Трегуляев выпустил бы в него целый залп обидных прибауток, а теперь даже и внимания не обратил. Трагическая судьба Старынчука занимала все мысли его друзей.
— Отмаячил службу, бедняга! — сказал Брезгун. — Ведь что он мне? Без годуледелю и знал. А вот поди ж, — и фельдфебель повертел у груди растопыренными пальцами, — за кое место ни укуси — все больно. Да и хороший был он солдат!
— Душа в нем изныла. Не вытерпел. Разумей, дескать, Вахрамей! Кого за спиной корят, а тебе в глаза говорят, — получай!
За такими-то разговорами и прошел у костра вечер. Наступила ночь. Погода начала поправляться. Серые облака сбежали с неба, и на тихую синеву его медленно выплыл золотой месяц, покрыв сумеречную землю своим жемчужным сиянием. Иван Ивакыч стал на молитву. Опустившись на колени, он снял с головы сперва высоченный кивер, а потом и курчавый черный парик. Плешивая, как коленка, и только вдоль шеи окаймленная редкими седыми волосами голова его засверкала.
— Упокой, господи, раба твоего воина Власия! Святых лик обрете источник жизни… Да обрящает и он путь покаяния… Надгробное рыдание…
Голова Ивана Иваныча заметно тряслась. Трегуляев, тоже без кивера, стоял рядом в глубокой задумчивости. Из холодного мрака ночи донеслись громкие голоса. По земле, плотно убитой, как бывает на выгонах, глухо застучали шаги. И прямо к костру вышел Старынчук в сопровождении комендантского ефрейтора и полудюжины полицейских драгун. Длинное лицо его радостно улыбалось. Он неловко переминался с ноги на ногу и, по-видимому, хотел сказать что-то. Но, по обыкновению, слова только царапали его язык и никак не сползали.
— Ах ты пострел! — крикнул Иван Иваныч, не веря глазам, вскакивая с колен и топча сапогами свой кудрявый парик. — Да откуда же ты взялся?
— Тот же блин, да на блюде! — восклицал Трегуляев, бросаясь к Старынчуку с объятиями. — Бедненький-то — ох, а за бедненьким — бог! Неужто простили?
— Прощевали, — отвечал преступник.
— Кто?
— Ат он самый…
— Кто сам-то?
— Пан изменщик!
Брезгун только руками развел.
— Ну и дурень же ты, брат!
Трегуляев замотал головой, как лошадь, — такой взял его смех. Все случившееся было в высшей степени поразительно. Но еще поразительнее оказалась принесенная Старынчуком из-под ареста новость: едет пан Кутузов.
— Куда едет-то? Зачем? — теряя терпение и начиная сердиться, допытывался Брезгун.
Но новость эта уже молнией неслась по биваку. Дивизионный квартирмейстер, прапорщик Полчанинов, подошел к фельдфебельскому костру. Подобно тому как в Смоленске завертел, закрутил его Фелич, так теперь захватывали совершавшиеся кругом события. Только в Смоленске плыл он по течению мелкого житейского ручья, а в Дорогобуже вышел навстречу морскому приливу и — устоял. Что бы ни говорить и ни думать, а Старынчука спас он.
— Ну-ка, покажи мне преступника! — сказал он Брезгуну. — Я ведь его и в глаза не видал…
Перед прапорщиком вытянулась счастливая дылда с расплывшимся в улыбке длинным лицом. Фигура эта вызвала в Полчанинове странные чувства. Не откажись он подписать приговор суда, не бросься к Кантакузену, не пойди с князем Григорием Матвеевичем к принцу Мекленбургскому, а от него к Багратиону и Куруте, — лежал бы сейчас Старынчук с пулей в сердце, а не стоял бы у костра и не улыбался. И он, Полчанинов, — вершитель этой победы! Это уж не проигранная в карты Сестрица! Там была радостная благодарность Травину за спасение лошади, здесь — отвага, поднимающая дух до небес, и гордое чувство собственной силы. Дело Старынчука не прошло для Полчанинова даром. Он перестал быть мальчиком и превратился в решительного и уверенного в себе мужчину. Но и детского в нем еще оставалось много.
— Гутка идет, ваше благородие, будто Кутузов, Михайло Ларивоныч, командовать нами едет, — осторожно проговорил Брезгун.
Но Полчанинов ничего не ответил, только головой тряхнул да, заломив руку за шею, локтем вперед, прошелся гоголем кругом костра, мелко отбивая ногами плясовую.
— Конец дрязгам! Конец ретираде! Ура!
Это «ура» уже гремело по всему лагерю Первой армии. Доносилось оно также и из лагеря Багратионовых войск.
— Едет Кутузов бить французов! — закричал Трегуляев. — Ура!
Только теперь, в эти первые минуты распространения слуха о приезде Кутузова, можно было по всеобщей восторженной радости судить, до какой степени дошли в армии уныние, недовольство и желание перемены.
— Едет Кутузов бить французов! — повторялось повсюду крылатое словцо Трегуляева.
В эту ночь никто не спал на биваках. Карабинеры собрались у фельдфебельского костра и, подкладывая в огонь комья навоза, слушали рассказ Ивана Иваныча.
— Не гребень голову чешет, а пора да временье. Иной оглянуться не поспел, а уж и стар. Жизнь так прошла, словно деревня между глаз сгорела. Не к тому я это говорю, чтобы за жизнь цепляться, — упаси бог, и в мыслях нет! А к тому, что надо с примечанием жить. Смерть — копейка. Верно! Да ведь и всякая копейка — наживное дело. Нажить надо смерть, чтобы не зря умереть, а с проком. У Михаилы Ларивоныча Кутузова в ученье состоя, выучились мы, старики, и жить и умирать!..
В восемьсот пятом году дошла армия российская до городишка одного австрийского, Кремса, на реке Дунае. Ох, широк, просторен Дунай! Не задаром и у нас об нем, об Ивановиче, песни сложены… Дошла армия. А к самому тому времени благоверные союзнички наши, австрияки, прах их возьми, весь пар свой без остатку выпустили. Генерал у них Мак был… Ведь и прозванья-то хуже не сыщешь, — Мак… Hv что это, скажите, за Мак? Неприлично ушам даже. Так вот, прохвостина эта, не долго раздумывая, с семьюдесятью тысячами войска отдался в плен. И уж сомневаться нельзя, что был бы нам еще и до Кремса полный и безвозвратный каюк, кабы не князь Петр Иваныч Багратион.
Под городом. Ам… Тьфу, пропасть какая! Давно не бывал я в немецкой земле, — язык-то по-ихнему не шустро вертится. Под Амн… Амштетеном молодецки отбился князь Петр Иваныч от французов и всю армию прикрыл. Тем и спаслись. Стоим, значит, в Кремсе. Переправа тут через Дунай-реку. Чуем: что ни час, все тесней нам дышится. Бонапарт с армией своей на хвосте у нас гонится и к Дунаю жмет, а подручные его с левого берега в тыл зайти норовят. Однако Михайло Ларивоныч распорядился по-своему. Ровно птицы, перехлестнули мы через Дунай, маршалу Мортью в рыло понадавали, и вмиг очутился он за рекой. Подошло дело к ночи…
Ну-с, это уж я прямо скажу: боже, создателю всякой твари, избавь от этакой ночки! Черна, сыра — ни ране, ни после не видывал. В октябре дело ни луны, ни звезд… А куда ни глянь — полыхают огни, бегут, катятся, полосами и разводами расстилаются, — пушки да ружья ратуют в горах. Ну и горы! Лес высок, дремуч, непроходен, — еле двум живым в ряд пройти! Как быть? Двинулись. А уж коли двинулись, так и прорвались. Эхма!
Только слышно вдруг стало, что австрияки у самого своего столичного города Вены пропустили Бонапарта. И он уже шагает, чтобы отрезать нас от другой русской армии, что из отечества в сикурс к нам шла. Одно из двух: либо навстречь Бонапарту всем скопом бросаться, на полный риск, либо заслон ставить. Михайло Ларивоныч всегда карты любил к орденам держать, чтобы раскрыться при полной лишь ясности. И рассудил он выставить заслон. Зовет князя Петра Иваныча.
— Князь любезный мой, друг, сын и товарищ! На грудь твою крепкую надеюсь. Загороди нас. А мы за тобой на большую дорогу выскочим и с сикурсом сойдемся.
У Петра Иваныча ответ прост:
— Слушаюсь!
Авангард… Я в нем был. Четыре тысячи человек — и одна батарея. Смех! Ступит Бонапарт, и — пятнышко! Мух так бьют. И все мы понимали, что пришло обречение на жертву вечернюю. Всяк солдатик из обоза понимал. Да и Михаиле Ларивоныч с князем Петром Иванычем не сомневались. Надысь пятьдесят восемь мне отбухало. Еще столько прожить, а не позабуду: прощались они… Обнял старик наш князя, щека к щеке… И… и… Тьфу, пропасть возьми, никак, в горло табак засыпался! И голову князь склонил. А Михаиле Ларивоныч трижды его осенил. В крестный путь шли. Грубо сказать, перли на рожон, прямо смерти в глаза глядючи…
Австрийцы впереди нас прыгали. И князь Петр Иваныч на них полагался. Таким манером достигли мы городишка Шен… Эх, хорошо, что в русском языке костей нет, а то враз поломался бы!.. Шенграбеном зовется тот городок. Тут австрийцы себя и показали. Ни здравствуй, ни прощай — хвост дудкой, и поминай как имечко! Ушли! Вот тебе и гусь с яблоками! Петр Иваныч вцепился было: «Куда? Стой! Не пущу!» А потом видит: живы — не люди и помрут — не покойники. От такой немчуры-шушеры в бою беспорядок один, а пользы ни на пятак. Он и плюнул. Да еще и ногой растер: «Катись, балдуины!» Выслал казаков и выставился на позиции перед городом.
Зажглось дело! Шенграбен! И слово-то страшное! Уж зажглось, заполыхало! Бродит меж французами Бонапартов свойственник, королишка Аким Мюратов. Он первый повел на нас атаку, а за ним — пять маршалов, и у каждого полный корпус войск. Это на четыре тысячи! У них батарей без счету, — а у нас одна-одинешенька. Что же сказать? Сгибли бы в прорве этой, и след бы растаял, да князь-то Петр Иваныч зачем? Приказал он бить по Шенграбену из пушек. И били, покамест не загорелось. А как загорелся город, пехота наша стройными рядами, шаг за шагом, кровью обливаясь, а дистанцию то