Багровая заря — страница 35 из 85

Я молчала. Г-н Август Минерва подошёл ко мне и сказал спокойно, но так, что мурашки по телу пробежали:

— Попрошу вас отвечать, когда я с вами разговариваю.

— Так точно, я, — ответила я. И, вспомнив, добавила: — Сэр.

— Ну, и зачем? — спросил он. Не злобно, а как-то насмешливо. — Себе же хуже сделали. Теперь у вас в камере будет сквозняк.

— Я не боюсь сквозняков, сэр, — сказала я. — Я люблю свежий воздух.

Он усмехнулся.

— Ну, как знаете. Впрочем, вели вы себя сегодня плохо, так что вам следует наказание. В штрафной изолятор мы вас на первый раз сажать не будем, а вот обеда вы сегодня не получите. Но если в будущем повторится что-то подобное, штрафного изолятора вам не избежать. Вы пока не знаете, что это такое, и от всей души желаю вам этого не узнать. Хотя, — добавил он, досадливо морщась, — я уже понял, что вы за птица. И уже предвижу, что ваше досье будет пестреть взысканиями. Очень жаль.

Начальник тюрьмы вышел, и дверь за ним закрылась. Что-то было такое в этом невзрачном и на первый взгляд ничем не примечательном типе, отчего слабели колени и холодели кишки. Под его холодным взглядом какая-то невидимая сила вытягивала руки по швам, втягивала живот и выпячивала грудь. Он не кричал, не ругался, просто смотрел этим взглядом — и тело словно сковывали железные обручи, фиксирующие его в положении «смирно». Ничегошеньки необыкновенного не было в его гладком и сытом, чисто выбритом лице, стрижка у него была самая простая, короткая и аккуратная; ни ястребиного носа, ни нависших бровей, ни жуткого оскала — просто заурядное, не слишком красивое, но и не уродливое лицо, какое могло бы быть, к примеру, у какого-нибудь чиновника среднего звена. Оно было какое-то усреднённое, универсальное, как бы составленное из деталей стандартного размера и формы и лишённое какой бы то ни было яркой индивидуальности, но тем резче на нём выделялся его гипнотический, властный взгляд — как удушающая хватка Дарта Вейдера.

5.6. Сосед

— Эй, новенькая! Двадцать седьмая! Привет. Меня зовут Каспар. Я твой сосед, двадцать шестой.

Слух хищника острее слуха кошки, и толстая стена, отделявшая меня от соседней камеры, не была для улавливания звука слишком большим препятствием. К тому же она была не идеальна, в ней были трещины и пустоты, а потому голос моего соседа долетал до меня только слегка приглушённым. Я приподнялась на локте.

— Привет… Меня зовут Аврора.

— На сколько ты здесь застряла?

— На пять лет. А ты?

— У меня десятка, но через три года я откидываюсь.

— За что ты здесь?

— Об этом не принято спрашивать, двадцать седьмая. И ты тоже можешь не отвечать на этот вопрос. Это не имеет значения.

— Значит, ты здесь уже семь лет… Скажи, здесь можно выжить?

— Ну, раз я здесь уже семь лет, то сама видишь, что можно. Главное — не вешать нос. Что, без пайка осталась?

— Да… За то, что пыталась ударить надзирателя и разбила окно.

— Молодец, двадцать седьмая. В первый же день отличилась. Учти, здесь тихонь не уважают. Чересчур психовать не советую, но время от времени показывать зубы можно и нужно. А то расклеишься. Надо держаться бодрячком, поддерживать в себе дух, так сказать… А то они сделают из тебя тупую скотину. Как тебе наш босс?

— С виду — так себе, а взгляд у него… Кровь стынет.

— Да, потому-то он и главный. Он тебя уже невзлюбил. Но ты перед ним не лебези, не советую. Хамить и нарываться не надо, но и прогибаться не стоит — если ты себя хоть капельку уважаешь. И не бойся — страх он за милю чует. Будешь бояться — всё, считай, тебе крышка.

Окошко двери со стуком распахнулось.

— Разговоры прекратить! Осуждённая номер двадцать семь! Осуждённый номер двадцать шесть! Встать! Кругом! Вперёд, лицом к стене, руки за голову, ноги на ширину плеч! Локти и лоб касаются стены. Стоять, пока не дам отбой. И чтоб ни звука!

Упираясь лбом и локтями в стену под окном, я вслушивалась в пространство. Слева и справа от меня, за стенами, находились такие же, как я, существа. Подо мной — тоже. Вокруг нас были стены замка, вокруг замка — остров, а вокруг острова — море.

5.7. Жалоб и пожеланий нет

Подъём был в четыре утра, тогда как спать нас отправляли в одиннадцать. Ровно в четыре со стуком открывались дверные окошки, проходящий по коридору надзиратель долбил в двери дубинкой и орал:

— Подъём! Подъём! Кто не встанет — не получит жратвы!

Встав, полагалось стоять и ждать. Заместитель начальника тюрьмы МАксимус Этельвин совершал утренний обход. На задаваемый им вопрос: «Жалобы? Пожелания?» — полагалось отвечать: «Жалоб и пожеланий нет, сэр», — даже если они были. Этому меня научил мой сосед, осуждённый номер двадцать шесть, Каспар.

— Никогда ни на что не жалуйся и ни о чём не проси. Если заболела, скажи, что схватила насморк, но чувствуешь себя удовлетворительно. Тебе разрешат сходить к доку. Если чувствуешь, что даёшь дуба, скажи, что тебя слегка лихорадит. Тогда док, быть может, придёт к тебе сам.

5.8. Дни и ночи

Довольно много времени узник торчал один в свой камере. Он мог заниматься там, чем хотел: думать, ходить из угла в угол, заниматься гимнастикой или онанизмом, но только не спать. Спать в неположенные часы было запрещено. Для предотвращения этого время от времени открывалось окошечко двери, и если узник в это время лежал на койке с закрытыми глазами, его угощали дубинкой по рёбрам. Спать полагалось с двадцати трёх ноль ноль до четырёх ноль ноль, и ни в какое другое время.

За малейшее взыскание отправляли в карцер — о тамошних условиях речь пойдёт позднее. Забегая вперёд, скажу, что я попадала туда за весь срок шестнадцать раз. Два раза, находясь там, я была близка к впадению в анабиоз, но каким-то чудом выжила.

Получить от начальника колотушку было обычным делом. Надзиратели били нас и за провинности, и просто так, ради своего удовольствия. «Провинностью» мог стать даже косой взгляд. А дубинки у наших стражей были железные, рёбра ломали на счёт «раз». Да и руки-ноги такой дубинкой можно было перебить. По голове бить надзирателям запрещалось… впрочем, запреты на начальство практически не распространялись. А в избиении они знали толк и калечили нас нещадно. Переломы при питании кроличьей кровью срастались долго и мучительно.

В течение одного часа в день узник гулял. Прогулка представляла собой хождение по кругу в замковом дворе — в любую погоду. Разговоры во время прогулки запрещались.

Надзиратели работали посменно, отлучаясь из замка на охоту. Но в замке был небольшой запас человеческой крови на экстренный случай — погружённые в летаргический сон живые жертвы. Их погружали в этот сон при поимке; не требуя в таком состоянии никакой пищи и воды, они всё-таки оставались живыми, и их кровь могла быть выпита хищниками. Они лежали в особом помещении, куда узникам доступа не было.

Работа была в основном в прачечной и в крольчатнике, а также в огороде; узники питались кроличьей кровью, и в замке была собственная кроличья ферма. В огороде выращивались овощи в корм животным, но короткое, дождливое и прохладное северное лето не позволяло собирать хороший урожай, и потому корм для животных дополнительно доставлялся с большой земли — так же, как и свечи, керосин и уголь. Во время работы можно было перекинуться парой слов: хотя надзиратели наблюдали за узниками и в это время тоже, но в основном следили за тем, чтобы кто-нибудь из них не съел лишнего кролика. Раз в две недели была большая стирка, на которую гнали женщин-узниц, за кроликами ухаживали большей частью мужчины, а на огороде гнули спины те и другие. Из шерсти «использованных» кроликов изготавливалась пряжа, из которой, в свою очередь, делались вязаные вещи, но не для собственного использования, а на продажу. Доход они приносили небольшой: им окупалось мыло и свечи. Мясо укушенных нами кроликов людям в пищу не годилось; его измельчали, сушили и использовали как удобрение для огорода, наряду с кроличьим помётом и костями. Таким образом, кроличьи останки взращивали на себе пищу живым кроликам, которые давали пищу узникам, становясь, в свою очередь, удобрением, на котором произрастал новый кроличий корм; носки, варежки, шарфы и шапочки обеспечивали нам чистоту наших тел и свет в наших камерах. Таков был круговорот кроликов в природе.

Вязальные спицы нам давали без особых опасений: большого вреда хищнику таким «оружием» нанести нельзя. Кроме того, реакции у узников, ослабленных кроличьей кровью, изрядно замедлялись, и надзирателю не составляло труда опередить удар. Одна узница поплатилась за такую попытку жизнью: ей снесли голову прежде, чем она подняла руку. Заныкать хотя бы одну спицу было невозможно: им вёлся строгий учёт. Если недосчитывались хоть одной штуки, страдали все. Психологическая встряска в виде грубого обыска была гарантирована, а виновному — ещё и месяц в карцере, на урезанном вдвое пайке. Такие меры способствовали тому, что случаи пропажи спиц были очень редки. Впрочем, заныкать — только полдела, надо было ещё суметь воспользоваться. А вот воспользоваться ими в качестве травматического оружия не удавалось. Почему — было сказано выше.

Связав при свете свечи одну пару маленьких детских носочков, я не сдала их, как всё остальное, для реализации, а оставила себе. Я вязала их для Карины. Я знала, что к ней они не попадут, но связала их просто так, чтобы, глядя на них, думать о ней. «Я люблю тебя, Карина», — с этим заклинанием я засыпала и просыпалась, и оно не давало мне сойти с ума или превратиться в злобное тупое животное. Дни и ночи шли, Карина жила на добытые мной во время моей жизни в горах деньги — деньги, которые могли послужить злу, но теперь кормили, поили и одевали её; эти дни и эти ночи, похожие друг на друга, как близнецы, работали на осознание мной того, что общество хищников, в которое меня заманил сладкоречивый Оскар, ничем не лучше, а в чём-то и хуже человеческого. Эта мысль могла привести в отчаяние, но отчаяние я прогоняла злостью, а от лишней злости избавлялась, думая о Карине. Прижимая к губам носочки, которые никогда не были и не могли быть надеты на её ножки, я всё равно чувствовала её тепло, и только благодаря ему я смогла вытерпеть всё, остаться в живых и сохранить своё «я» неизменным.