А вскоре возникла ситуация, в которой Раскольников проявил себя как опытный и мудрый флотоводец. В соответствии с только что подписанным Брестским миром Советской России следовало перевести все военные корабли в свои порты и немедленно их разоружить. Основной базой тогда был Гельсингфорс, то есть нынешние Хельсинки, и почти весь Балтийский флот стоял там. Трещали небывалые морозы, лед достиг метровой толщины, приближавшиеся белофинны вот-вот могли захватить корабли. До Кронштадта 330 километров, крейсеры и линкоры самостоятельно пробиться не могли – и тогда Раскольников вывел в море «Ермака». С помощью этого легендарного ледокола в Кронштадт был перебазирован практически весь Балтийский флот: ни много ни мало – 236 кораблей!
А вот на Юге, на Черном море, судьба распорядилась по-другому, и Раскольникову выпала доля не спасителя, а губителя Черноморского флота. Дело в том, что в июне 1918 года немцы захватили Севастополь и потребовали, чтобы все корабли, стоявшие в Новороссийске, были возвращены в Севастополь и переданы германскому командованию. Иначе – немедленное наступление на Москву и Петроград. Официально с требованиями немцев Совнарком согласился, но тайно приказал корабли затопить. Матросы взбунтовались! Как это, своими руками пустить на дно гордость флота?! Тут же полетели за борт комиссары и большевистские ораторы, призывавшие выполнить приказ. И только Раскольников смог убедить взбунтовавшихся, что пусть лучше могучие линкоры и красавцы-крейсера лежат на дне Цемесской бухты, нежели через неделю-другую немцы станут палить из их орудий по нашим же головам. Открыв кингстоны, матросы сошли на берег и со слезами на глазах смотрели, как шли на дно великолепные боевые корабли, на мачтах которых полоскались полотнища флажной сигнализации: «Погибаю, но не сдаюсь».
Не успел Раскольников добраться до Москвы, как тут же получил новое назначение – командующим Волжской военной флотилии. И вот ведь как бывает, противником Раскольникова стал командующий флотилией белых адмирал Старк. Мичман против адмирала – такого в истории флота еще не случалось! И, как ни странно, победил мичман. В эти месяцы у Раскольникова все получалось, враг от него бежал, и вскоре вся Волга была очищена от белых.
Но самое главное, он страстно любил и так же горячо был любим! Его женой и правой рукой в военных делах стала популярнейшая среди матросов Лариса Рейснер.
Еще до революции она слыла неплохим литератором и крепким журналистом, но, вступив в партию большевиков, комиссар Лариса предпочла носить не столько карандаш в кармане, сколько маузер на боку. И этому не помешало даже ее происхождение: по отцу Лариса – немецкая еврейка, а вот по матери – русская аристократка из рода Хитрово, и даже дальняя родственница Кутузова.
Покрасовавшись перед матросской братвой в морской шинели или комиссарской кожанке, в своей каюте она переодевалась в роскошное платье и садилась за письменный стол. Вот что, скажем, она писала в одном из своих очерков:
«Да, жестокая штука – война, а гражданская – и вовсе ужасна. Сколько сознательного, интеллигентского, холодного зверства успели совершить отступающие враги! Жены и дети убитых не бегут за границу, не пишут мемуаров о сожжении старинной усадьбы с Рембрандтами и книгохранилищами или о зверствах Чека. Никто никогда не узнает, никто не раструбит на всю чувствительную Европу о тысячах солдат, расстрелянных на высоком камском берегу, зарытых течением в илистые мели, прибитых к нежилому берегу».
Победив врагов на Волге, супружеская чета на этом не успокоилась, а вышла в Каспийское море и провела там несколько блестящих операций. Быть бы Раскольникову со временем адмиралом, а то и Главкомом всего Военно-морского флота, если бы не острейший голод на кадры в Наркомате иностранных дел. Ну, некого было направить в Афганистан, и все тут! Ничего лучшего не придумали, как командующего Балтийским флотом Раскольникова назначить полпредом в Афганистане, где о море никто и слыхом не слыхивал, а если и видели какие-то корабли, то только корабли пустыни – верблюдов.
Именно ими в течение тридцати дней и был вынужден командовать Федор Раскольников: 3 июля 1921 года навьюченный поклажей караван вышел из Кушки и по горам, пескам и долинам двинулся в сторону Кабула. Лариса ехала на боевом коне, который обожал свою всадницу и никого к ней не подпускал. А она, видя, как приуныли составляющие конвой матросики, запевала то про парящих над волнами чаек, то про ждущих на берегу девчат. И тогда самый озорной доставал гармошку, веером расправлял меха и выдавал такие аккорды, что грусть сама собой испарялась. Все с благодарностью смотрели на свою комиссаршу и, не без доли зависти, на командира.
В Кабуле Лариса тут же стала первой леди дипломатического корпуса и желанной гостьей на женской половине дворца эмира. Так как она умела не только хорошо говорить, но и внимательно слушать, многие тайны двора сразу же становились известными Раскольникову. Он тоже не терял времени даром и добился самого главного: сначала эмир под страхом смертной казни запретил афганцам участвовать в набегах басмачей на территорию России, а потом повелел прекратить антисоветскую пропаганду. Само собой разумеется, был ратифицирован российско-афганский договор о дружбе.
Но Ларисе не сиделось на месте. Пешком, верхом, на автомобиле – она моталась по стране и жадно набиралась впечатлений. Они-то и стали основой книги «Афганистан», за перевод которой взялся Лаек.
Первые впечатления Ларисы – однозначно отрицательные. «Я оказалась в каком-то мертвом Востоке, – пишет она. – Ни проблеска нового творческого начала, ни одной книги на тысячи верст. Упадок, прикрытый однообразным и великолепным течением обычаев. Ничего живого. Эти города неумолимо идут к вымиранию, к праху, пыли – все к той же пустыне, из которой они возникли».
А вот нечто положительное и, я бы сказал, рожденное чисто женской наблюдательностью, к тому же о том, чего посторонний мужской глаз никогда не видел: «Лучше всего сады и гаремы. Сады полны винограда, низкорослых деревьев, озер, лебедей, вьющихся роз, граната, голубизны, пчелиного гуденья и аромата, причем такого густого и крепкого, что хочется закрыть глаза и лечь на раскаленные плиты маленького дворика. Тишина здесь такая, что ручьи немеют, и деревья перестают цвести.
А вот и гарем. Крохотный дворик, на который выходит много дверей. За каждой дверью – белая комната, расписанная павлиньими хвостами и убранная сотнями маленьких чайников. В каждой комнате живет женщина-ребенок, лет тринадцати-четырнадцати, низкорослая, как куст винограда. Все они опускают глаза и улыбку прикрывают рукой. Их волосы заплетены в сотню длинных черных косичек. Они бегают по коврам босиком, и миниатюрные ногти их ног выкрашены в красный цвет. Лукавые и молчаливые бесенята в желтых и розовых шальварах…».
А потом Лариса попала на праздник. Как ни странно, это была очередная годовщина Великого Октября. Оказывается, Аманулла-хан, в знак уважения к Советской России и ее заслугам в деле освобождения Афганистана, повелел считать 7 Ноября государственным праздником.
«Лошади бросаются в сторону от барабанного боя, южный ветер полощет бесчисленные флаги, в том числе и красный РСФСР, словом, праздник в полном ходу. Но к смиренному ротозейству толпы племена сумели прибавить так много своего, героического и дикого, что этот казенный праздник действительно стал народным, – восторженно пишет Лариса. – Их позвали плясать перед трибуной эмира – человек сто мужчин и юношей, самых сильных и красивых людей границы, среди которых голод, английские разгромы и кочевая жизнь произвели тщательный отбор. Из всех танцоров только один казался физически слабым, но зато это был музыкант, и какой музыкант! В каждой клеточке его худого и нервного тела таился бог музыки – неистовый, мистический, жестокий.
Этот танец – душа племени. Пляска бьется, как воин в поле, умирает, как раненый, у которого грудь разорвана пулей того сорта, что в Пенджабе и Малабаре бьет крупного зверя и – повстанцев. Они танцуют не просто войну, а войну с Англией.
Таков танец, но еще богаче и смелее песня. Племя садится в круг, прямо на земле. Лучший певец, стоя в середине, поет стих, и барабанщик его сопровождает тихой, щекочущей дробью. “Англичане отняли у нас землю, – поет певец, – но мы прогоним их и вернем свои поля и дома”.
Все племя повторяет рефрен, а английский посол сидит на пышной трибуне, бледнеет и иронически аплодирует. Тысячи глаз следят за англичанами: вокруг певцов стена молчаливых, злорадно улыбающихся слушателей. “К счастью, не все европейцы похожи на проклятых инглизи, – подливает масла в огонь певец, – есть большевики, которые идут заодно с мусульманами”.
И толпа смеется, рокочет, теснится к трибунам».
Если эти строки написаны восторженной поэтессой, то ее впечатления от встреч с Амануллой-ханом носят отпечаток наблюдений женщины-политика. «Эмир всегда неспокоен в присутствии англичан. Их белые шлемы, их непринужденные манеры, в которых чудится презрение господ, не стесняющих себя в присутствии людей низшей расы – всё злит Амануллу. Его лоб горит. Сбросив каракулевую шапочку, эмир надевает соломенную шляпу местного производства.
У придворных кислые лица. Властелин, с которым вообще шутки плохи, содрал с них новенькие европейские костюмы, заставил облечь жирные, трепещущие складками животы в колючую и толстую ткань, вырабатываемую первой, и пока единственной, кабульской фабрикой.
Покончив с френчами и галифе, властелин принялся за старинное невежество своей страны. У эмира Амануллы-хана огромный природный ум, воля и политический инстинкт. Несколько столетий назад он был бы халифом, мог бы разбить крестоносцев в Палестине, опустошить Индию и Персию и умереть, водрузив полумесяц на колокольнях Гренады и Царьграда. В наши дни, затиснутый со своей громадной волей между Англией и Россией, Аманулла становится реформатором. Но цивилизация и прогресс, как это ни странно, используются им как орудие, которое должно быть обращено именно против враждебной европейской культуры и цивилизации.