– Невозможно! – хохочет Рэкхэм.
– Стоять, бездельник! – восклицает она и извергает последнюю струю, взлетающую выше прежних. И тут Рэкхэм валится на Конфетку, притискивая ее руки к полу, легко нажимая коленом на ее ходуном ходящий живот.
– Ты уже все расстреляла? – спрашивает он и целует ее в губы.
– Да, – отвечает Конфетка. – Ты в безопасности.
Оба поерзывают, поудобнее устраивая Уильяма между ее ног.
– А ты? – спрашивает Конфетка, помогая ему в борьбе с одеждой. – У тебя есть секреты?
Уильям виновато улыбается, высвобождая спеленутый тканью символ своей мужественности.
– Да разве найдутся такие, что смогут сравниться с твоими? – бормочет он, и на этом все разговоры заканчиваются.
Далеко от них, в убогой комнатке сырого и грязного дома, проститутка, удивленная приходом нежданного гостя, протягивает ладонь и получает три шиллинга.
– Новые вопросы, сэр? – Она подмигивает, однако голос ее чуть подрагивает: лицо мужчины искривлено, ясно, что на этот раз он пришел для чего-то совсем другого.
Мужчина подходит к кровати и, не сгибаясь, точно калека, присаживается на ее край.
Теперь прямо под ноги ему падает из окна квадрат света, оставляя самого мужчину в тени.
– Женщина, которую я люблю, – сообщает он низким и хриплым от обуревающих его чувств голосом, – умирает.
Каролина медленно кивает, облизывает губы, она не знает, что ему ответить, – с тех пор, как умер ее мальчик, смерть любого человека для нее мало что значит.
– Как жаль, – говорит она и из уважения к его чувствам покрепче сжимает в кулаке монеты, не позволяя им звякать. – У… ужасно жаль.
– Послушай меня.
– Я… я слушаю, сэр. Женщина, которую вы…
– Нет, – глядя в пол, хрипит он, – послушай.
Голова его падает на грудь, плечи начинают содрогаться. Он сжимает, словно в молитве, ладони, сжимает так, что кожа их идет багровыми и белыми пятнами. Слова, исходящие из сдавленного горла мужчины, слишком тихи и слишком искажены рыданиями, чтобы их можно было разобрать.
Каролина не без опаски приближается к нему, рыдания его становятся еще более судорожными, и она присаживается с ним рядом. Старенький матрас провисает, бедра их мягко соприкасаются, но мужчина этого, похоже, не замечает. Она склоняется вперед, неосознанно воспроизводя его позу, старательно вслушивается.
– Да проклянет Господь Господа, – стенает Генри, и, пока он повторяет непотребное поношение это, слова, им произносимые, становятся и более отчетливыми, и более яростными. – Да проклянет Господь Господа!
Понимая, что теперь она ясно слышит его, Генри утрачивает и ту немногую власть над собой, какая у него еще оставалась. Несколько секунд, и он уже ревет, как осел на живодерне, плечи его ходят ходуном, ладони сжимаются с таким неистовством, что косточки их, того и гляди, обратятся в щепу.
– Да прокляне-е-ет Госпо-о-одь Го-о-оспода! – теперь уже ревет Генри, и Каролина робко и боязливо (ибо кто может знать, на какое насилие способен впавший в отчаяние человек?) опускает на его спину утешающую руку.
Глава девятнадцатая
– Проснитесь, – шипит сердитый голос. – Не забывайте, где вы.
Заклевавшая носом Конфетка встряхивается. Помаргивая в многоцветном солнечном свете, льющемся на нее из витражных окон, она выпрямляется, разглаживает свою безвкусную юбку, поправляет ужасную шаль. Сидящая с ней рядом старуха, исполнив долг благочестия, вновь устремляет тусклый взор к кафедре, на которой приходской священник упражняется, обращаясь к рядам скамеек, в красноречии.
Конфетка оглядывает своих соседей по задней скамье, обеспокоенная тем, что и они могли увидеть ее задремавшей, но нет, соседи, по всему судя, не обращают на нее никакого внимания. У одного из них, слабоумного мальчишки, глаза окончательно съехались к носу от неустанных попыток почесать его кончик нижними зубами. За мальчишкой, у самого прохода, позволяющего быстро ушмыгнуть к освещенным солнцем дверям, сидит мамаша – лицо у нее лопатой, на сгибах рук лежит по младенцу, которых она мягко и медленно покачивает, дабы не прервалась их дремота.
Сказать по правде, из тех, кто пришел нынче в церковь, спят многие: одни – откинув головы назад и приоткрыв рты, другие – погрузив подбородки в тугие поднятые воротники, третьи – привалившись к плечам родственников. Да и как совладать с дремой? Жаркая погода, разноцветный солнечный свет, гудение пасторского голоса – целый комплот усыпительных средств.
Конфетка украдкой почесывает затекшую шею и в который раз говорит себе, что идея прийти сюда была совсем не плохой. Уильям снова уехал (на сей раз всего только на день, в Ярмут), и отправиться в церковь с домочадцами Рэкхэмов – разве это не лучшее для воскресного утра препровождение времени?
Другое дело, что домочадцев этих здесь раз-два и обчелся. Со времени первых, медовых дней супружества Уильяма, когда он и Агнес приходили сюда с Рэкхэмом-старшим и всеми слугами, а дамы-прихожанки кудахтали, осыпая ничего не понимавшую Агнес намеками на то, что скоро ее будет сопровождать целый выводок отпрысков, представительство его дома в церкви прискорбным образом сократилось.
Ярмут там или не Ярмут, а сам Уильям в церкви бывает редко. Да и зачем бы стал он слушать пустомелю, балабонящего с кафедры о предметах неосязаемых? В мире Коммерции обсуждению подлежит лишь то, что можно сделать и увидеть, а способна ли Религия похвастаться этим? И потому вместо него в церковь обычно приходит Агнес, а с нею те из слуг, кого можно безболезненно отпустить из дома. Однако этим утром Агнес здесь нет – есть только ее недовольная чем-то горничная. (Вот уж у кого сна ни в одном глазу – у Клары, и не по причине большого ее благочестия, но из-за переполняющего служанку негодования на то, что Летти дано право посещать вечерние службы самостоятельно, то есть девушка попросту получила свободный воскресный вечер. Не меньше завидует она и Чизману, который волен слоняться вокруг церкви, курить сигаретки да читать надписи на могильных камнях. И когда же наконец кто-нибудь догадается ткнуть зонтиком в бок эту дурищу-судомойку, Джейни, чтобы она перестала храпеть?)
Конфетка поерзывает на церковной «скамье для бедных», стоящей во многих рядах от маленькой, едва различимой отсюда девочки, которая может быть – а может и не быть – дочерью Уильяма. Кем бы эта девочка ни была, она, почти полностью укрытая плотным коричневым пальто и слишком большой для ее головы шляпкой, во всю службу не шевельнула ни единым мускулом. Конфетка пытается уверить себя, что, пожалуй, смогла бы узнать что-то новое, повнимательнее разглядев несколько дюймов свисающих из-под шляпки светлых волос, однако у нее то и дело слипаются глаза. Она ждет не дождется, когда прихожане опять запоют гимны, пусть даже ей и самой придется петь незнакомые слова на мотивы, которых она не знает, – занятие это, по крайности, отгонит от нее сон. Увы, служба тянется и тянется, как будто звучит, никогда не достигая крещендо, одна и та же нота.
На левом краю передней скамьи сидит, тоже поерзывая, красивый, но, по всему судя, чем-то разгневанный мужчина. Глаза у него припухшие, вид неухоженный – таких на передней скамье церкви увидишь нечасто. Время от времени, не соглашаясь со словами священника, он вздыхает – так тяжко, что вздох его удается увидеть даже с задней скамьи, да и почти услышать тоже.
Сейчас священник поносит некоего сэра Генри Томпсона за ересь, о точной природе которой Конфетка, проспавшая большую часть службы, догадаться не может, – впрочем, она уясняет, что Томпсон исповедует убеждения самого подлого, порочного толка и, что еще хуже, обзавелся немалым числом приспешников. Священник, с укоризной оглядывая прихожан, высказывает догадку, что и среди тех, кто собрался сегодня в церкви, есть люди, введенные сэром Генри Томпсоном в заблуждение. «Господи, – молится Конфетка, – пожалуйста, сделай так, чтобы он наконец заткнулся». Однако ко времени, когда просьба ее в конце концов удовлетворяется, все надежды на перемирие с Богом Конфетку уже покидают.
Ну вот, звучит последний гимн и прихожане начинают неспешно вытекать из храма – впрочем, многие остаются на скамьях, внимательно вникая в церковный календарь. Неопрятного обличья мужчина из первого ряда в число их не входит – он выбирается из церкви, расталкивая тех, кто мешкает в проходе. Когда он минует Конфетку, та вдруг понимает, что это, должно быть, старший брат Уильяма – «вялый, нерешительный», тот, что «чертовски странно ведет себя в последнее время».
Генри исчезает, и проход заполняется мерной процессией наиболее изысканных и благочестивых обитателей Ноттинг-Хилла – мужчин, стоически парящихся в черных сюртуках, и женщин, разряженных по последней моде, но воздержавшихся все же от драгоценностей с их нарочитым сверканием. А за ними следует наполовину заслоняемая юбкой дородной дуэньи девочка, которая может быть, а может и не быть дочерью Уильяма. У нее такие же, как у Агнес, ярко-синие с прозеленью глаза, такое же, как у Уильяма, отсутствие подбородка и тоскливое, уничиженное лицо, приводящее на ум заблудившуюся домашнюю собачонку, – именно такое было и у Уильяма, когда Конфетка впервые увидела его в дыму и жару «Камелька». Способна ли внешность послужить доказательством отцовства? Решающим – навряд ли, родителями этой девочки могут быть какие угодно люди. Однако на долю мгновения девочка и Конфетка встречаются друг с дружкой глазами, и между ними протягивается некая ниточка. Впервые за сегодняшний день затхлый воздух этого дома натужной святости пронизывается искрой духовной энергии.
«Так это ты, верно? Софи?» – думает Конфетка, но девочка уже скрывается из виду.
Как только ей представляется возможность покинуть, не привлекая к себе никакого внимания, место на скамье, Конфетка выходит за прочими прихожанами на церковный двор. Девочку торопливо ведут – почти что гонят – к карете Рэкхэмов. Чизман, торчавший без дела за мраморной колонной с двумя бессмысленно обнимающими ее ангелами, выполненными в нату