ральную величину, бросает на землю сигарету и растирает ее ногой.
Одного из Рэкхэмов увозят, Конфетка отыскивает глазами другого, единственного, кто у нее остался, – брата, Генри, – и обнаруживает, что интересует он не только ее. Явно нездоровая, изможденная женщина, на которую Конфетка обратила внимание, когда женщине этой помогала усесться на скамью служанка, теперь выходит с ее же помощью из церкви. Грузно опираясь на трость, она машет рукой и окликает Генри, намереваясь, судя по всему, присоединиться к нему.
На Генри это действует точно удар электричества. Он выпрямляется в струнку, сдергивает с головы, чтобы разгладить немытые волосы, шляпу, затем осторожно возвращает ее назад и поправляет галстук. Даже сквозь плотную кисею своей вуали Конфетка различает происходящее с его лицом чудо – выражение гнева и горького недовольства слетает с него, сменяясь жалкой маской спокойствия.
Все еще сопровождаемая горничной, больная передвигается не на обычный манер хромцов (характерной трехногой поступью), нет, она налегает на трость так, точно это всего лишь оградка, идущая по краю головокружительного обрыва. Она бледна и худа, как окоренная ветка, левая ладонь ее, свисающая поверх предплечья горничной, смахивает на хворостинку, правая, крепко сжимающая ручку трости, – скорее на узловатый корень. Жара, от которой розовеют или (если говорить о расфуфыренных дамах) багровеют лица окружающих людей, больную не задевает, ее лицо остается белым, лишь два крапчатых малиновых пятна вспыхивают и выцветают на щеках женщины с каждым сделанным ею шагом.
«Несчастное, обреченное существо, – думает Конфетка, ибо чахотку она узнает с первого взгляда. Однако едва в жилы ее просачивается эта капля сострадания, как вдогонку ему устремляются мысли виноватые: – Почему ты, трусливая тварь, не заглядываешь к миссис Кастауэй, не навещаешь Кэти Лестер? Ее состояние еще и похуже, чем у этой леди, – если Кэти вовсе уже не умерла».
– Генри! Надеялись сбежать от меня?
Чахоточной удается избавиться от поддержки служанки, и теперь она передвигается самостоятельно, стараясь не показать, каких усилий ей это стоит. Вид ее сгорбленных плеч и крепко стискивающих ручку трости пальцев вырывает Генри из оцепенения, он бросается к больной и, пролетая мимо Конфетки, только что не пихает ее в грудь.
– Миссис Фокс, позвольте мне, – говорит Генри, протягивая к ней руки, точно два увесистых инструмента, коими он еще толком не овладел. Миссис Фокс, покачав головой, вежливо отвергает это предложение.
– Нет, Генри, – успокаивает его она и останавливается, чтобы передохнуть. – С тростью я вполне уверенно держусь на ногах… если никто меня не толкает.
Генри бросает взгляд поверх плеча миссис Фокс, негодуя на способных толкнуть ее бессовестных, низких людей, включая и (стоящую к ней ближе всех) Конфетку. Бесполезные руки, не получившие дозволения подхватить миссис Фокс, повисают по сторонам его тела.
– Вы не должны подвергать себя подобному риску, – укоризненно произносит он.
– Риску! Пфф! – усмехается миссис Фокс. – Загляните под аркады Аделфи… спросите у нищей проститутки… что такое риск…
– Предпочел бы обойтись без этого, – говорит Генри. – И предпочел бы, чтобы вы сейчас отдыхали дома.
Однако миссис Фокс, теперь, когда она остановилась, уже удалось – одним лишь ожесточеньем воли, которую она словно впитывает через трость из земли, – выровнять дыхание.
– Я буду посещать церковь, – объявляет она, – пока мне достанет для этого сил. В конце концов, у церкви есть одно великое преимущество перед «Обществом спасения» – она не пришлет мне письма с извещением о том, что больше я в ней показываться не должна.
– Да, но вам следует отдыхать, так сказал ваш отец.
– Отдыхать? Отец хочет, чтобы я отправилась в дальнюю дорогу.
– В дорогу? – Лицо Генри искажают надежда, страх и недоумение сразу. – Но куда же?
– На пески Фолкстона, – усмехается она. – Все уверяют, что для калек это истинный Рай – или все-таки Преисподняя?
– Миссис Фокс, прошу вас! – Генри опасливо посматривает по сторонам – а ну как приходской священник подслушал ее слова. Но поблизости уже нет никого – одна только незнакомая ему женщина под вуалью и в поношенном платье, озирающаяся медленно и неловко, словно она не понимает, куда ей отсюда идти.
– Ну хорошо, Генри, давайте мы с вами пройдемся, – предлагает миссис Фокс.
Генри пугается:
– Но ведь не весь же путь до?..
– Да, весь путь – до кареты моего отца, – поддразнивая его, говорит миссис Фокс. – Пойдемте, Генри. На свете есть люди, которые каждое утро проходят по пять миль, чтобы попасть на работу.
Растревоженный до последней крайности, Генри начинает было: «Да, но не те же…», однако прикусывает язык, едва не выпаливший нечто о смертельной болезни.
– Да, но не по воскресеньям, – находит он жалкую, если правду сказать, замену.
Они выступают в путь – по старой каменной дорожке, по тенистой аллее, – удаляясь от освещенных солнцем прихожан, и женщина под вуалью и в поношенном платье следует за ними. Из осторожности она старается держаться от них на расстоянии, и потому одышка миссис Фокс не позволяет Конфетке расслышать все, что та говорит; ветерок обращает слова ее в шелест, донося их до Конфетки точно пушистые семена потревоженного одуванчика. Зато лопатки миссис Фокс, ходящие ходуном под тканью платья, говорят отчетливо и громко.
– Много ли пользы будет мне оттого, – одышливо вопрошает миссис Фокс, – что я стану тихо и одиноко лежать в постели, а не наслаждаться здесь мягкой погодой и приятным обществом… – (несколько слов улетают куда-то в сторону) – …возможность петь хвалы Господу… – (еще несколько отправляются туда же).
От упоминания о «мягкой погоде» по спине Конфетки пробегает дрожь сострадания, ибо ей приходится смаргивать под вуалью капли стекающего на ресницы пота. Зной стоит изнуряющий, Конфетка жалеет, что отказала себе – ради правдивости бедняцкого облика – в такой роскоши, как парасоль. До чего же холодной должна быть кровь, омывающая изнутри тело этой женщины!
– …такой прекрасный день… в доме мне было бы холодно и скверно…
Генри поднимает взгляд в ожесточенное небо, желая, чтобы солнце и вправду было таким ласковым, каким оно ей представляется.
– …что-то поистине нездоровое в том, чтобы лежать в постели, под белыми простынями, вам не кажется? – продолжает миссис Фокс.
– Давайте поговорим о чем-нибудь другом, – с мольбой предлагает Генри. Слева от них завиделось кладбище, за деревьями начинают поблескивать надгробья.
– Ну, тогда… – задыхается миссис Фокс. – Что вы думаете о сегодняшней проповеди?
Генри оглядывается, дабы убедиться, что священник не следует за ними по пятам, – нет, он видит лишь бедно одетую женщину и идущую за нею в некотором отдалении служанку доктора Керлью.
– Думаю, большая ее часть была… достаточно хороша, – бормочет он. – Хоть я вполне обошелся бы без нападок на сэра Генри Томпсона.
– Верно, Генри, очень верно, – пыхтит миссис Фокс. – Томпсону хватает храбрости говорить о зле… – (несколько слов утрачивается), – пора признаться себе… что само понятие погребения… принадлежит миру, малому в сравнении с тем… в какой обратился наш…
Она на миг останавливается, покачивается, опираясь на палку, поводит рукой в сторону кладбища.
– Скромный пригородный погост вроде этого не дает представления о том, что случится… когда население возрастет. Вы читали… превосходную книгу… «О том, какой ужас зреет под нашими ногами»?
Если Генри и отвечает на этот вопрос, Конфетка ответа не слышит.
– Прочитайте, Генри… обязательно прочитайте. Она откроет вам глаза. Более красноречивой… поддержки кремации не существует. Автор описывает… старые кладбища Лондона… до того, как их закрыли… гибельные пары… видимые невооруженным глазом…
Речь ее становится почти неразборчивой. Генри Рэкхэм все чаще тревожно оглядывается назад – не на Конфетку, а на служанку, явно желая, чтобы та нагнала их и переняла у него бразды правления.
– Бог сотворил нас… – хрипит миссис Фокс, – из пригоршни праха… и мне непонятны… люди, полагающие, что Он не способен… воскресить нас… из урн… с пеплом.
– Миссис Фокс, прошу вас, не говорите больше ни слова.
– И многое ли, хотела бы я знать… останется от нас… по мнению поборников погребения… после шести проведенных в земле месяцев?
По счастью, именно в этот миг служанка проскакивает мимо Конфетки и крепко ухватывает больную за руку.
– Прошу прощения, мистер Рэкхэм, – говорит она, когда миссис Фокс почти падает на нее. Генри кивает, страдальчески улыбается – улыбкой бессилия, признающей, что прав обнимать миссис Фокс у него меньше, чем у пожилой служанки.
– Конечно, конечно, – говорит он и остается стоять, глядя вслед двум тщедушным женщинам, которых мог бы, если б потребовалось, оторвать от земли одной рукой каждую и которые неверной поступью, шаткий шажок за шатким шажком, удаляются от него. Недвижный, как столп, Генри Рэкхэм дожидается, когда они заберутся в мрачноватую карету доктора, затем поворачивается к церкви. Замершая на месте Конфетка приходит в движение и минует его, лицо ее искажено под вуалью гримасой стыда – ведь Генри наверняка понимает, что она наблюдала за его муками.
– С добрым утром, – произносит она.
– С добрым, – каркает он, и рука его вздергивается на несколько дюймов вверх, к шляпе, и та вдруг летит на землю.
– Ох и дано же мне жало в плоть! – стонет Уильям, лежа вечером того же дня в постели Конфетки. – Ну почему он выбрал в жертвы интимных излияний именно меня?
– Наверное, у него нет никого другого, – отвечает Конфетка. А следом, рискнув и сама прибегнуть к интимности, добавляет: – И потом, ты же его брат.
Они лежат, откинув в сторону одеяло, подставив влажные тела прохладному в сравнении с ними воздуху. Несмотря на неприятности с Генри, Уильям пребывает сегодня в настроении добродушном; он доволен собой, как бывает довольным лев, греющийся на солнце в окружении львиц, рядом с еще истекающей кровью недавней добычей. Поездка в Ярмут сложилась чрезвычайно удачно – он и импортер по имени Гроувер Панки прекрасно поладили, договорились, покуривая на морском берегу сигары, о поставках «Парфюмерному делу Рэкхэма» предназначающихся для самых дорогих ее бальзамов баночек из слоновой кости – и по самой сходной цене.