Через час ее начинает томить скука, и Конфетка достает из-под кровати дневники Агнес. Дождь колотит в стекла. Возможно, оно и к лучшему, что садовник так и не добрался до окна и не сбил засохшую краску. Похоже, вода, подгоняемая ветром, охотно ворвалась бы в комнату.
А в Эбботс-Ленгли, в перестроенном женском монастыре, до самой крыши набитом молоденькими девушками, вершится образование Агнес Ануин. Насколько может судить Конфетка (читая между строк отчета Агнес, торопливого, но нагоняющего сон), утомительная учеба занимает все меньше места в повестке дня. Ее заменяет повышенное внимание к манерам и светским талантам юных леди. О таких предметах, как география или английский, Агнес нечего сказать, зато она описывает свое ликование, когда ее похвалили за вышивание по канве, и свои страдания от прогулок по школьному саду в сопровождении учительницы немецкого или французского, которые требуют, чтобы она спрягала глаголы.
Идут годы, но Агнес не добивается особых успехов ни в одной из дисциплин, и ее тетрадки пестрят одними только «Н» («недурно»). Зато музыка и танцы даются ей почти без усилий и радуют. Одна из немногих живых зарисовок в повествовании – это рассказ о том, как она сидит за одним из пианино в музыкальной комнате, двумя октавами левее сидит лучшая подруга Летиция, и, повинуясь дирижерской палочке, они играют ту же мелодию, что и четыре другие девочки – за двумя другими пианино. Орфографические ошибки вызывают не более чем укоризну, арифметические ошибки ей и вовсе прощают за каллиграфически совершенное написание чисел.
Хотя Агнес не пропускает ни дня в своих записях, Конфетка не способна на подобное прилежание и часто перепрыгивает через страницу-другую. В чем награда за риск быть пойманной за руку – за испачканную руку – Уильямом, случись ему вдруг ворваться и застать ее за чтением украденных дневников его жены? И господи, боже мой, сколько можно глотать эту школьную пенку? Где во всем этом настоящая Агнес? Где женщина из плоти и крови, что живет на этой же лестничной площадке, странное, мятущееся создание, что приходится женой Уильяму и матерью Софи? Агнес из дневников – просто небылица из сказочки, придуманная, как Белоснежка.
Стук в дверь заставляет ее вздрогнуть; дневник шлепается на пол. Она лихорадочно сгребает и заталкивает дневник под кровать, быстро вытирает руки о ковер, трижды облизывает губы, чтобы придать им блеск…
– Да? – откликается она буквально через секунду.
Дверь распахивается, и на пороге стоит Уильям: застегнутый на все пуговицы, безупречно выбритый и причесанный; в таком виде он мог бы ожидать делового партнера в своей конторе. Его лицо непроницаемо.
– Прошу вас, сэр, – приглашает она, прилагая все силы, чтобы в голосе звучали и серьезная почтительность, и обольстительное воркование.
Он входит в комнату и закрывает за собой дверь.
– Я был чудовищно занят, – произносит он. – До Рождества остается мало времени.
Ее туго натянутые нервы еле выдерживают абсурдность этой фразы; она готова разразиться хохотом…
– Я к вашим услугам. – Она до боли сжимает кулак за спиной, острые ногти не дадут забыть: что бы ей ни привелось делать с Уильямом, обсуждать тонкие детали коммерческого планирования дела Рэкхэма или прижимать к груди, от взвизгов истерического смеха лучше не будет.
– Я думаю, у меня все под контролем, – говорит он. – Заказы на духи во флаконах еще хуже, чем я опасался, зато туалетные принадлежности идут прекрасно.
Конфетка с такой силой сжимает кулак, что слезы застилают ей глаза.
– А как твои дела? – спрашивает Уильям тоном одновременно беззаботным и мрачным. – Скажи правду: я не удивлюсь, если ты проклинаешь день, когда приехала.
– Отнюдь, – возражает она, моргая. – Софи – воспитанная малышка и старательная ученица.
Его лицо чуть мрачнеет – тема ему не по душе.
– У тебя усталый вид, это особенно заметно под глазами.
Она старается предъявить ему более свежее и жизнерадостное лицо, но в этом нет надобности: он не жаловался, только выражал озабоченность. И какое же это облегчение – он помнит, как должны выглядеть ее глаза!
– Нанять тебе служанку для детской? – предлагает он.
Его голос – странная смесь, столь же тонкое сочетание элементов, как любые духи: звучит и разочарование, и робость, и некоторое раскаяние, и нежность – будто ему хотелось снова зажечь огонек в ее глазах, – и, понятно, желание. Всего пять слов, но фраза наполнена всеми нюансами.
– Нет, спасибо, – говорит Конфетка. – В этом нет нужды, в самом деле нет. Я плохо спала, это правда, но я уверена, что дело в новой кровати. Я так скучаю по нашей старой кровати на Прайэри-Клоуз, на ней замечательно спалось, да?
Он наклоняет голову – это не совсем кивок; это признание правоты. Конфетке больше ничего не нужно; она мгновенно делает шаг вперед – и обнимает его, смыкая ладони почти на копчике, вдвигает приподнятое колено между его ног.
– Я по тебе тоже соскучилась. – Она прижимается щекой к его плечу. Запах мужского желания едва ощутим. Он вырывается из-под тугого, почти герметичного воротничка сорочки. Член твердеет от осторожного нажима ее колена.
– Я ничего не могу поделать с размерами этой комнаты, – хрипло говорит он.
– Конечно нет, любовь моя, разве я жалуюсь, – воркует она в его ухо. – Я скоро привыкну к этой кровати. Нужно только ее… – Она перемещает одну руку в его пах.
Бог знает, что она хотела сказать.
Не размыкая объятий, Конфетка пятится к кровати, садится на край, высвобождает член своего возлюбленного из брюк и сразу берет его в рот. Несколько мгновений он стоит безмолвно, как статуя, потом начинает постанывать и – слава богу – гладить ее по волосам, неловко, но с несомненной нежностью. «Он все еще мой», – думает Конфетка.
Когда он начинает проталкиваться глубже, она откидывается на матрас, вздергивая халат выше грудей. Он проваливается в нее, и, вопреки ее страхам, щелка приветствует его такой жаркой влажностью, какую ей даже получасовыми приготовлениями едва ли организовать.
– Да, моя любовь, в меня, в меня, – шепчет она, ощущая приближение его оргазма.
Она обвивает его руками и ногами, горяча его поцелуями в шею – и умело рассчитанными, и страстными; ей не понять, каких больше.
– Ты – мой мужчина, – убеждает его Конфетка, чувствуя, как между ягодиц течет мокрое, теплое.
Чуть позже она – за неимением другого источника воды – обтирает его умывальной салфеткой, которую намочила в стакане.
– А ты помнишь наш первый раз? – шаловливо мурлычет она.
Ему хочется усмехнуться, но получается гримаса.
– Вот был позор, – вздыхает он, глядя в потолок.
– А я сразу поняла, что ты великолепный мужчина, – утешает она.
Дождь наконец стихает, и тишина устанавливается в доме Рэкхэмов. Уильям, обсушенный и в брюках, лежит в ее объятиях, хотя вдвоем они еле умещаются на кровати.
– Эта моя работа, – горестно рассуждает он. – Я имею в виду «Парфюмерное дело Рэкхэма»… Я трачу на нее часы, дни, целые недели жизни…
– Виноват твой отец, – отзывается Конфетка, повторяя его вечную жалобу таким тоном, будто это ее собственный страстный порыв. – Если бы он построил компанию на более разумной основе…
– Вот именно. Но получается, что я целую вечность должен исправлять его ошибки и укреплять эту… эту…
– Хлипкую постройку.
– Именно. И за счет отказа…
Он тянется погладить ее по лицу, и одна нога соскальзывает с узкого матраса.
– …От радостей жизни.
– Поэтому я здесь, – говорит она. – Чтобы напоминать тебе.
Она прикидывает, подходящий ли это момент, чтобы спросить, можно ли ей постучаться в его дверь, не дожидаясь, когда он постучится к ней, но тут снаружи доносится хруст гравия под колесами и копытами, возвещая возвращение Агнес.
– Она в последнее время лучше себя чувствует, да? – спрашивает Конфетка, когда Уильям поднимается на ноги.
– Бог ее знает. Может быть, и так.
Он приглаживает волосы, готовясь выйти.
– Когда у Софи день рождения? – Конфетке не хочется отпускать его, не выведав хоть что-то об этом странном семействе, куда она попала, об этой кроличьей норе из тайных комнат, обитатели которых так редко соглашаются признать существование друг друга.
Он морщит лоб.
– В августе… какого-то там августа.
– В таком случае это еще ничего.
– В каком смысле?
– Софи мне сказала, что после дня рождения Агнес сторонится ее.
Уильям очень странно смотрит на нее – с неудовольствием, стыдом и такой глубокой печалью, на которую она не считала его способным.
– Под днем рождения Софи имела в виду день, когда она родилась. Когда на свет появилась…
Он нетерпеливо распахивает дверь – на случай, если его жена, именно в этот вечер, а не в какой другой, быстрее обычного выберется из экипажа.
– В этом доме, – устало заканчивает он, – Агнес бездетна.
И с этими словами он выходит на лестничную площадку, резким жестом приказывая гувернантке остаться в комнате.
Конфетка долго лежала без сна в темноте. Через несколько часов, когда ей сделалось невмоготу, а дом Рэкхэмов погрузился в такую тишь, что она уверилась: каждый его обитатель закрылся в какой-то из комнат, она встала с постели и зажгла свечу. Она босиком; она кажется себе такой маленькой, когда на цыпочках пробирается сквозь мрак этого великолепного и загадочного дворца, однако ее тень, когда она проходит мимо запретных дверей, – тень эта огромна.
Бесшумно, как волчица или привидение из сказки, проскальзывает она в спальню Софи и подбирается к ее кровати. Дочь Уильяма спит глубоким сном; ее веки чуть трепещут от напряжения. Девочка дышит ртом, изредка шевеля губами, будто отвечая на нечто приснившееся или припомненное.
– Проснитесь, Софи, – шепчет Конфетка, – проснитесь.
Глаза Софи раскрываются, фарфорово-голубые радужки вращаются как в бреду, как у младенца, одурманенного «Настойкой Годфри», или «Детским покоем Стрита», или другим опийным снотворным.