Багровый лепесток и белый — страница 140 из 192

Вот черт! Остается только надеяться на то, что служанка примет его за учебник или за дневник самой мисс Конфетт, не заподозрив в нем краденую собственность.

– Ох… спасибо… Роза, – хрипло говорит Конфетка, у которой пересохло в горле, а перед глазами все плывет. – Который…

– Половина седьмого, мисс, сегодня вторник, прекрасное утро.

– Прекрасное?

Конфетка поворачивает голову к темному окну, в ледяных узорах которого отражается лампа Розы.

– Это я к тому, мисс, что снег перестал.

– А, да…

Конфетка трет глаза:

– Я бы наверняка весь день проспала, если бы не вы.

И сразу сожалеет, что допустила заискивание, которое говорит о недисциплинированности. «Держи язык за зубами, пока окончательно не проснешься», – предостерегает она себя.

Когда Роза и ее лампа исчезают за дверью, в комнату Конфетки просачивается первый тусклый свет утра. Если сильно прищуриться, можно различить странные белые очертания за окном, будто там, в двадцати футах над землей, зависли призраки. Налетает порыв ветра, и призраки начинают размываться по краям; их белые конечности исчезают из виду. Снег на деревьях, пушистый и эфемерный…

Дрожа от холода, Конфетка делает глоток чая из абсурдно изящной чашки. Она все еще не привыкла к этому ритуалу: к чашке чая, подаваемой служанкой на заре, – вместо того, чтобы поспать до десяти или одиннадцати и проснуться от солнца, бьющего в глаза. На миг она переносится в другое время – не на Прайэри-Клоуз, а еще дальше, на верхний этаж дома миссис Кастауэй с голубями, воркующими в стропилах, с беспощадно-золотым солнцем и с маленьким Кристофером, который стучится в дверь забирать грязное белье.

Тебе надо было взять Кристофера с собой, – шипит укоряющий голос в полусонном мозгу, – ребенку не место в заведении миссис Кастауэй.

Она откусывает от бисквита, просыпая крошки на грудь ночной рубашки.

Он же мальчик, – возражает она себе. – Вырастет в мужчину, такого, как все прочие. А мир создан для мужчин.

Допивает чай. На дне и остался всего глоточек, еле хватит смочить пересохший язык. Отчего она так устала? Что было вчера? Последнее, что она запомнила, до того как провалилась в длинный спутанный сон, в котором кричала и плакала женщина на воющем ветру, это запись Агнес Ануин о помолвке с Уильямом Рэкхэмом.

Дневник захлопнулся на коленях Конфетки. Она снова открывает его, перелистывает замусоленные страницы и находит то место, на котором остановилась:

Я помолвлена и должна выйти замуж за человека, – пишет Агнес, – о котором я почти ничего не знаю. Как страшно! Конечно, я очень хорошо знакома с ним – настолько хорошо, что могла бы написать книгу обо всех умных вещах, которые он говорит. Но кто он на самом деле, этот Уильям Рэкхэм, и что ему надо от меня, чего он еще не имеет? Бога молю, чтобы не наскучить ему! Он улыбается и зовет меня своим маленьким эльфом – но достаточно ли я исключительна для человека его склада?

Когда я думаю о замужестве – это все равно что думать о прыжке в темные воды. Но становятся ли темные воды светлее, если смотришь в них годами и годами, прежде чем нырнуть? (О боже, пожалуй, мне не стоит прибегать к этому сравнению, поскольку я не плаваю!)

Но не нужно волноваться. Все возможно, когда двое любят друг друга. И будет неописуемо сладко перестать зваться Агнес Ануин. Я жду не дождусь этого!

– Моя мама совсем не ложилась спать, – жалуется расстроенная и плаксивая Софи, когда Конфетка помогает ей одеться. – Она была в саду, всю ночь кричала, мисс.

– Возможно, вам это приснилось, Софи, – предполагает встревоженная Конфетка.

Физическое усилие, которое потребовалось, чтобы приготовиться к новому дню, одеться и привести себя в порядок к семи часам, чтобы помочь Софи проделать то же, отодвинуло в прошлое ночной кошмар; мучительный плач превратился в глухое бормотание. Теперь, когда она пытается вспомнить его, ей кажется, что был не один женский голос, его сопровождали другие голоса, мужские и женские. Да, еще смутное ощущение, что был какой-то шум на лестнице.

– Няня говорит, что плачем и шумом никого не обманешь, – заявляет Софи ни с того ни с сего, гримасничая как дурочка, пока Конфетка расчесывает ей волосы, и подергивая ножками в тесных туфельках, когда гребенка дергает.

Софи еще не совсем проснулась, это ясно.

– Мы все должны стараться, Софи, – говорит Конфетка, – быть храбрыми и выносливыми.


В половине девятого, вскоре после начала занятий, тишину уединенной классной комнаты нарушает стук в дверь. Обычно после завтрака сразу убирают посуду, и потом их никто не беспокоит до самого ленча. Но тут в дверях появляется Летти – с пустыми руками и очень серьезная.

– Мистер Рэкхэм желает видеть вас, мисс Конфетт, – объявляет она.

– Видеть… меня? – недоуменно моргает Конфетка.

– В кабинете, мисс.

На лице Летти написана доброжелательность, но если на нем написано и нечто доверительно-женское, то настолько неразборчиво, что Конфетке этого не прочесть.

Софи поднимает голову от письменного стола, ожидая услышать, что еще стряслось в этом мире. Конфетка кивком и жестом просит ее не отвлекаться: Софи пишет названия музыкальных инструментов и рисует их. Конфетка только что убедила девочку, что скрипку с поникшим грифом можно оставить – не стоит вырывать листок из тетради и рисовать скрипку заново. Софи опять наклоняется над тетрадкой, прижимая линейкой незаконченный рисунок виолончели, будто та дергается, пытаясь вырваться из ее рук.

– Я скоро вернусь, – говорит Конфетка.

Однако, следуя за Летти, она вдруг начинает сомневаться, что сдержит слово. «Он хочет выставить меня, – думает Конфетка, – нашел кого-то с французским и немецким, и на пианино она играет. – И, столь же внезапно перейдя от необоснованного страха к необоснованному возбуждению, думает: – Нет, он хочет поцеловать меня в шею, задрать мне юбки и хорошенько отодрать. Как проснулся утром, у него встал колом, и теперь больше сил нет терпеть».

Ковры на всей площадке влажноваты, пахнут мылом и мокрой шерстью. Летти, выполнив поручение, закатывает рукава и возвращается к ведру и губке, предоставляя гувернантке в одиночку встретиться с хозяином.

С колотящимся сердцем стучится Конфетка в дверь хозяйского кабинета, в его святая святых. Она ни разу не переступала этот порог за все время пребывания в доме.

– Войдите, – откликается он.

Она повинуется.


При виде Уильяма – в клубах дыма, в изнеможении навалившегося грудью на письменный стол, локтями раздвигающего две стопки корреспонденции – у Конфетки возникает мысль, что он выглядит как после ночного загула. Глаза покраснели и опухли, потные волосы облепили череп, борода и усы нечесаны. Он поднимается навстречу Конфетке, и она замечает на жилетке темные пятна, оставшиеся от торопливого умывания.

– Уильям… У тебя ужасно усталый вид! Нельзя так много работать!

Он подходит к ней – ботинки и брюки перепачканы глиной, – грубо хватает за плечи и притягивает к себе. Отвечая на объятие, обвивая его своими длинными, худыми руками, Конфетка борется с искушением повести себя как подобает гувернантке, в голову лезут дурацкие фразы: «Ах, отпустите, сэр! Пощадите меня! Ах, я в обморок упаду!» – и так далее.

– Что случилось, любовь моя? – шепчет она в его волосы, прижимая его к себе, стараясь, чтобы он почувствовал острые очертания ее бедер сквозь слои одежд, которые шуршат между ними. – Расскажи мне о твоих заботах.

Фраза – глупее не придумать, она понимает; но что ему сказать? Больше всего ей хочется, чтобы растаяла эта неопрятная комната, с горами бумаг, с обоями в табачных пятнах, с ковром цвета говяжьего студня, чтобы они чудом перенеслись обратно на Прайэри-Клоуз, где мягкие, теплые простыни прильнут к их обнаженным телам, а Уильям будет любоваться ею и скажет…

– Уф, это мерзкое, безнадежное дело…

У нее перехватывает дыхание, потому что он все сильнее стискивает ее.

– Это… парфюмерное дело? – подсказывает она, отлично понимая, что он говорит о другом.

– Агнес, – стонет он. – Она меня скоро с ума сведет.

Вероятность, что Уильям сойдет с ума скорее, чем его несчастная жена, невелика, но нет сомнений в том, что он мучается.

– Что она сделала?

– Ночью выбежала на снег в ночной рубашке! Дневники свои откапывала – или пыталась откопать. Теперь она уверена, что их черви съели. Я же распорядился, чтобы эти проклятые дневники убрали в надежное место, так никто понятия не имеет, куда они девались!

Конфетка бормочет нечто сочувственно-недоумевающее.

– И она поранила себя! – восклицает Уильям и содрогается в объятиях Конфетки. – Ужас! Обе ноги рассекла себе лопатой. Бедное дитя, она в жизни ни одной ямки не выкопала. И была босиком. Боже мой!

И снова содрогается от мысли об этих изящных босых ножках, рассеченных одним неловким движением тупого металлического орудия. Содрогается и Конфетка.

– И как она? И что ты сделал? – вскрикивает она.

Уильям высвобождается из ее рук и прячет лицо в ладонях.

– Конечно, пригласил доктора Керлью. Слава богу, он не отказался… хотя он, без сомнения, урвет с меня свой фунт мяса за это… Поразительно, как человек способен в верхней одежде и ночной сорочке зашивать плоть орущей женщины и выглядеть при этом самодовольным! Ах, да пусть выглядит как угодно – Агнес останется здесь! Неужели я должен обречь мою жену на жизнь в аду, потому что она не умеет пользоваться лопатой? Я еще не превратился в зверя!

– Уильям, ты просто не в себе! – останавливает его Конфетка, хотя и ее голос дрожит от волнения. – Ты сделал все, что можно сделать, теперь тебе нужно поспать, а потом все обдумать на свежую голову.

Он отходит от нее, кивая и растирая руки.

– Да-да, – морщит он лоб в попытке прогнать нелогичные мысли. – Я уже пришел в себя.

Он смотрит на нее со странным блеском в глазах:

– Как ты думаешь, кто мог взять эти проклятые дневники?