Багровый лепесток и белый — страница 146 из 192

– Ты хочешь выздороветь, правда же? – шепчет он в ухо Агнес, приглаживая ей волосы. – Я знаю, что хочешь.

– Да… Дальше… – шепчет она в ответ.

Он приподнимает простыни с ее плеч и складывает в ногах кровати. Как исхудали ее ноги и руки, совершенно ясно, что необходимо заставить… нет-нет, убедить ее побольше есть. Жестокая дилемма – когда она отвечает за свои поступки, то намеренно морит себя голодом, а когда беспомощна, неосознанно достигает того же результата. Какие бы сомнения ни терзали его, как бы он ни опасался того, что она окажется в руках чужих докторов и санитаров, он вынужден признать, что Кларе и ее ложке овсянки с болезнью не справиться.

Ноги Агнес уютно забинтованы – два мягких копытца из белой ваты. Кисти тоже забинтованы, на запястьях белые бантики – это чтобы во сне она не сорвала повязки с ног.

– Да-а, – бормочет она, радуясь прохладе и потягиваясь.

Уильям осторожно проводит рукой по линии ее бедра, ставшего угловатым, как у Конфетки. Агнес это не идет: ей надо здесь округлиться. Что очень красиво в высокой женщине, у маленькой выглядит болезненной костлявостью.

– Я не хотел сделать тебе больно в ту первую ночь, – нежно поглаживает ее Уильям. – Меня подталкивало нетерпение… Нетерпение любви.

Она мило посапывает, а когда он взгромождается на кровать рядом с нею, издает приглушенное «о-ох».

– И я подумал, – продолжает Уильям дрожащим голосом, – что, как только мы начнем, тебе понравится.

– Уф… поднимите меня… сильные мужчины…

Он обнимает ее сзади, крепко прижимая к себе хрупкие косточки и мягкие груди.

– Но теперь тебе нравится, – домогается он, – нравится, правда?

– Осторожно… не дай мне упасть…

– Не бойся, сердечко мое дорогое, – шепчет он прямо ей в ушко, – теперь я… обниму тебя по-настоящему. Ты же не против, нет? Больно не будет. Скажи мне, если вдруг будет больно, скажешь? Я ни за что на свете не хотел бы сделать тебе больно.

Когда он входит в нее, она издает странный, похотливый звук, нечто среднее между вскриком и нежным стоном согласия. Он прижимается к ее шее заросшей щекой.

– Пауки, – вздрагивает она.

Его движения медлительны; он никогда так медленно не двигался в женщине. Снег за окном превращается в мокрую крупу, скребется в стекло, отбрасывает мраморное мерцание на голые стены. Когда наступает миг исступления, он с величайшим усилием подавляет желание сделать рывок, застывая в абсолютной неподвижности, давая сперме изливаться ровной непрерывной струей.

– Кос… Все мои косточки пересчитал, – бормочет Агнес, и Уильям позволяет себе единственный стон наслаждения.

Минутой позже он снова стоит у кровати, вытирая Агнес носовым платком.

– Клара? – капризно спрашивает она и тянется забинтованной рукой к одеялу. – Холодно…

(Уильям чуть-чуть приоткрыл окно на случай, если служанкин нос окажется острым не только по своей форме.)

– Еще немножко, дорогая, – говорит он, наклоняясь, чтобы получше вытереть ее.

К его ужасу, она вдруг начинает писать: янтарно-желтая, вонючая струя течет по белым простыням.

– Грязно… грязно, – жалуется Агнес. Теперь в ее тихом, сонном голосе слышны нотки страха и отвращения.

– Это ничего… Все в порядке, Агнес, – успокаивает Уильям, накрывая ее одеялом. – Клара скоро придет. Она тобой займется.

Но Агнес мечется под одеялом, стонет, поворачивает голову из стороны в сторону.

– Как мне добраться домой? – кричит она.

Ее невидящие, безумные глаза широко раскрыты, она облизывает запекшиеся губы.

– Помоги мне!

Уильям бессильно отворачивается от нее, закрывает окно и быстро покидает спальню.


Вечером Конфетка укладывает Софи в постель.

– Когда я проснусь, уже будет Рождество, – рассуждает девочка.

Конфетка с притворной строгостью постукивает пальцем по ее носу.

– Если вы быстро не заснете, в полночь настанет Рождество, а вы ничего не узнаете.

О, какое это счастье – завоевать такое доверие Софи! Ребенок не вздрагивает, когда Конфетка шутливо ее касается. Конфетка закутывает девочку в одеяло до самой шеи; подбородок у Софи еще влажноват, а у Конфетки руки теплые и розовые после недавнего мытья.

– А ведь вы должны хорошо знать, – поддразнивает ее Конфетка, – что бывает в рождественское утро с маленькими девочками, которые не спят в полночь!

– Что с ними бывает? – Софи сразу пугается, может ведь и не заснуть до полуночи, несмотря на старания.

Этого Конфетка не ожидала; ее угроза была вполне риторичной. Она обращается к своему воображению и через миг раскрывает рот, чтобы сказать: «Страшный великан врывается в комнату, хватает тебя за ноги и разрывает, как цыпленка, на две кровавые половинки».

– Стрр… – злорадно начинает она – и захлопывает рот.

У нее вдруг схватывает живот; лицо наливается кровью. Понадобилось девятнадцать лет, чтобы прийти к пониманию – она дочь миссис Кастауэй: мозг, приютившийся в ее черепе, и сердце в ее груди суть точные копии тех органов, которые гноятся в ее матери.

– Н-ничего с ними не бывает, – заикается она, дрожащей рукой поглаживая Софи по плечу. – Совсем ничего. А вам, моя маленькая, нужно только глазки закрыть – и вы сразу уснете.

Она тушит лампу и, сгорая от стыда за то, что чуть было не натворила, уходит к себе.

В дневнике Агнес Ануин семнадцатилетняя девушка в день свадьбы оказывается в приподнятом, хоть и в несколько истерическом настроении. Насколько может судить Конфетка, страхи и сомнения Агнес по поводу сочетания браком с Уильямом Рэкхэмом, безусловно, отпали – или отброшены. Теперь ожидание церемонии наполняет ее трепетом, но это щенячий трепет возбуждения.

Отчего же, дорогой Дневник, хотя в истории мира состоялся миллион бракосочетаний, а следовательно, был миллион возможностей научиться проводить их без сложностей, моя свадьба превратилась в такую безумную неразбериху! До великого события всего четыре часа, а я сижу, лишь наполовину одетая в свадебный наряд, волосы у меня и вовсе не причесаны! Где эта девица? Чем она занята? Что важнее моей прически в этот самый главный день! И она слишком рано приколола флердоранж к моей вуали, и цветы вянут! Пусть поскорее найдет свежие цветы, иначе я рассержусь!

Однако мне надо перестать писать, поскольку, спеша занести на бумагу каждое бесценное событие, я могу сломать ноготь или облиться чернилами. Вообрази, дорогой Дневник: предстать перед алтарем перепачканной чернилами!

Итак, до завтра – или (если удастся улучить момент), может быть, до вечера – когда я больше не буду Агнес Ануин, а буду

Вечно Твоя,

Агнес Рэкхэм!!!

Конфетка переворачивает страницу и обнаруживает, что дальше пусто. Переворачивает еще одну – снова пустота. Конфетка пролистывает оставшиеся страницы и, когда приходит к заключению, что Агнес наверняка начала новую тетрадь для хроники семейной жизни, ей на глаза попадается несколько записей – не датированных, написанных пугающе мелким почерком.

Загадка: я ем меньше, чем ела до того, как оказалась в этом злополучном доме, но я толстею.

Объяснение: меня насильно кормят во сне.

И на следующей странице:

Теперь я знаю, что это правда. Демон сидит на моей груди и ложкой вливает кашу-размазню мне в рот. Я отворачиваюсь, но его ложка следует за моей головой. Миска с кашей огромна, размером с ведро. «Раскрой пошире рот, – он говорит, – иначе мы всю ночь провозимся».

Дальше опять идут чистые страницы – и наконец:

Старики поднимают носилки, на которых я лежу, и несут меня через залитые солнцем деревья к скрытому пути. Я слышу, как пыхтит поезд, который доставил меня сюда и отправляется в обратный путь. Одна из монахинь, та, что взяла меня под свое крыло, ждет у ворот, сложив ладони под подбородком. «О Агнес, дорогая, – говорит она, – ты снова здесь? Что будет с тобою?» Но потом она улыбается.

Меня несут в Обитель, в теплую келью в самом его центре; свет, льющийся сквозь витражное окно, окрашивает ее в яркие краски. Меня перекладывают с носилок на высокую кровать – наподобие пьедестала с матрасом наверху. Страшная боль в моем опухшем животе и та ужасающая тошнота, от которой я страдала каждый день, возвращаются с новой силой. Кажется, будто демон внутри меня страшится исцеляющих сил Святой Сестры и старается покрепче вцепиться в меня.

Моя Святая Сестра склоняется надо мною. Свет витража окрашивает ее в разные цвета: лицо желтое, как лютик, грудь красная, руки синие. Она нежно кладет руки на мой живот, и демон внутри меня корчится. Я чувствую, как он толкается и бьется в ярости и ужасе, но моя Сестра знает, как заставить мой живот открыться без вреда, позволяя демону выскочить вон. Всего лишь миг я вижу это мерзкое создание: голое и черное; оно слеплено из крови и слизи, но, будучи вынесено на свет, оно сразу становится паром в руках моей Святой Сестры.

Откинувшись в изнеможении назад, я вижу, как опадает мой живот.

– Ну вот, – с улыбкой говорит моя Святая Сестра, – все кончилось.

Конфетка пролистывает тетрадь до самого конца, надеясь найти что-то еще – больше ничего нет. Но… должно же быть! Ее любопытство распалено, повествование Агнес захватило ее так, как в жизни ничто не захватывало, к тому же она добралась до периода, который вызывает у нее самый жгучий интерес: первые дни семейной жизни Уильяма и Агнес. Задыхаясь от нетерпения, она достает из груды дневников тот, что хронологически следует за уже прочитанным. Она видела его раньше. Он ничего не дает. Отыскивает следующий.

Этот открывается записью:

«Сезонные» размышления Агнес Рэкхэм

Дамы, я спрашиваю вас: что может раздражать сильнее, нежели шляпная булавка, когда она так тупа, что ее не вколоть в совершенно обыкновенную шляпу? Разумеется, говоря «обыкновенная», я отнюдь не желаю сказать, что мои шляпы не являются совершенно «необыкновенными» в смысле того…

Конфетка откладывает дневники; она сбита с толку и разочарована. Ну что, читать дальше? Нет. Сил больше нет читать эту чепуху, особенно в ночь перед Рождеством. Да и поздно уже: без четверти двенадцать. Ее охватывает та особая усталость, которая дожидается у часов позволения навалиться на тебя. Конфетка насилу заставляет себя затолкать дневники обратно под кровать; только мысль о Розе, которая утром может застать ее храпящей под горой тетрадей, подталкивает Конфетку к действию. Надежно спрятав свою тайну, Конфетка писает в горшок, забирается в постель и задувает свечу.