Багровый лепесток и белый — страница 156 из 192

Теперь ему все ясно. С тех пор как он взял в руки бразды правления делом Рэкхэма, он двигался вперед на оптимизме; его состояние росло с каждым месяцем, а возбуждающие полуночные разговоры с Конфеткой на Прайэри-Клоуз укрепляли уверенность в том, что будущее покорно ляжет к его ногам, что взлет Рэкхэмова предприятия к вершинам славы есть историческая неизбежность. И лишь теперь он прозревает истину, подмигивающую ему из туманов грядущего. Он построит империю, которую некому унаследовать, состарится и в старческом слабоумии будет наблюдать ее распад. Отчаяние ждет его – когда возведенное им здание превратится в колоссальную развалину или (того хуже) будет растащено соперниками. В любом варианте лет через сто или двести имя Рэкхэм уже не будет значить ничего. А семя унижения лежит здесь, вот в этой мыльнице во Фроме, Сомерсет.

Не в силах вынести собственную никчемность, он вышел на улицу и нашел таверну – таверну «Веселая пастушка», где сейчас сидит и потягивает виски. Отнюдь не веселое прибежище, на которое он рассчитывал; здесь темновато и тоскливо, деревянные полы цвета жженого сахара, стойка из поддельного мрамора. В камине пылает огонь, но на том начинается и кончается сходство с «Камельком». У камина свернулась старая собака со слезящимися глазами, поскуливающая сквозь сон, когда из огня вылетает искра. Двуногие обитатели таверны вовсе не те добродушные провинциалы, чьей болтовней он надеялся отвлечься; они пьют тихо, поодиночке или сбившись по трое, и только изредка апатично поднимают головы, чтобы заказать еще. Две безобразные бабы заняты непонятно чем за стойкой – так заняты, что даже не провожают нового посетителя к столику. Уильям сам выбирает себе столик в мрачной загородке у двери в сортир.

Часы над стойкой остановились в полночь – бог знает, в какую полночь и как давно. Вероятно, испустили дух при последней попытке пробить последний час. Уильям достает часы, чтобы прикинуть, сколько времени ему тут сидеть до того, как можно будет отправляться спать с неплохими шансами заснуть. К нему немедленно подсаживается сомнительного вида человечек и предлагает золотые часы взамен Уильямовых серебряных. Увидев, что Уильям не проявляет интереса, человечек, хитро улыбаясь, спрашивает:

– Миссис нравятся кольца или ожерелья, сэр?

Уильям сжимает кулаки и грозится позвать полицию. Это производит желаемое воздействие, человечек исчезает, но Уильям обнаруживает, что у него дрожат руки. Он хмуро допивает виски и заказывает новую порцию.

Но через несколько минут к нему подсаживается другой – не мошенник на сей раз, а зануда. Этот – мрачный, с нависшими бровями, в твидовой куртке – спрашивает Уильяма, не приходилось ли им встречаться раньше: на конском аукционе или, может быть, на распродаже старой мебели, и неуклюже намекает, что, если Уильям интересуется чем-то в этой области, то стоило бы поговорить. Уильям молчит. Он сейчас видит семнадцатилетнюю Агнес, которая бежит по залитой солнцем свежей зеленой траве в усадьбе отчима за покачивающимся обручем; белые юбки завиваются вокруг ног. «Господи, мне уже пора повзрослеть, не правда ли?» – переведя дыхание, спрашивает она с намеком на предстоящее вхождение в ряды замужних дам. О боже! Как она зарделась, произнося эти слова! А он что ответил?

– А вы чем занимаетесь?

– А? Что? – буркает он, расставаясь с видением своей нареченной.

Зануда наваливается грудью на стол, и на щедро намасленных волосах вблизи обнаруживается легкий налет перхоти.

– У вас имеется собственное дело?

Уильям раскрывает рот, готовый сказать правду, но неожиданно пугается, как бы собеседник не принял его за вруна – завтра же сунет свой лоснящийся нос в одну из местных лавок и убедится, что не существует никаких туалетных средств Рэкхэма.

– Я писатель, – отвечает Уильям. – Пишу критические статьи для серьезных ежемесячников.

– Хорошо зарабатываете?

Уильям вздыхает:

– Жить можно.

– Как же вас зовут?

– Хант. Джордж У. Хант.

Тот кивает, без колебаний отправляя имя в бездонную пропасть.

– А я – Рэй. Уильям Рэй. Вспомните это имя, если вам когда-нибудь лошадь понадобится.

Он уходит.

Уильям украдкой осматривает паб, опасаясь новых нежелательных собеседников, но он, похоже, уже испытал на себе все, что может предложить паб в этом смысле. Только теперь он замечает, что, помимо барменш и скверной масляной картины над дверью, изображающей пастушку, вокруг не видно ни одного женского лица. Барменши страшны как смертный грех, у нарисованной пастушки косоглазие – непреднамеренный, вероятно, штрих, – к тому же она щерит зубы в вульгарной улыбке. А у Агнес такой маленький и совершенный ротик, улыбка – как бутон розы… Хотя когда последний раз он целовал ее прямо в губы – лет пять назад, а то и больше, – ее губы были холодны, как дольки охлажденного апельсина…

Он поднимает стакан, показывая, что хочет еще виски. Он никогда не любил крепкие напитки, но качество здешнего эля – оно смутило бы даже Бодли и Эшвелла. Кроме того, если удастся одурманить мозги крепким напитком, то можно вернуться в свою комнату и, несмотря на ранний час, погрузиться в сон. Утром голова будет разламываться, но это небольшая цена за отдых без сновидений.

После еще двух порций виски он решает, что алкоголь уже оказал свое магическое воздействие на мозг; пора уходить. Часы над стойкой по-прежнему показывают двенадцать, а доставать часы из жилетного кармашка – слишком большая докука, да и уверен он, что если положит голову на подушку, то не пожалеет об этом. Он встает – и чувствует, что его вот-вот вырвет и что он готов напустить в штаны. Делает неуверенный шаг к сортиру, но решает, что уединенный переулок предпочтительней, и, шатаясь, выходит из «Веселой пастушки» на темные улицы Фрома.

В несколько секунд нашелся узкий переулок, из которого уже несет человеческими отходами: идеальная ниша, чтобы сделать все, что надо. Покачиваясь от тошноты, он выуживает пенис из штанов и писает в дерьмо; к сожалению, струя мочи не успевает окончательно иссякнуть, как изо рта вырывается другая струя.

– Ах ты, бедненький! – слышится женский голос.

Он еще не проблевался окончательно, но слезящимися глазами смутно видит, что к нему подходит женщина – молодая женщина с темными волосами, без шляпки, в сером платье в черную полоску.

– Бедняга. – Она приближается, покачивая бедрами.

Он отмахивается от нее, его еще рвет… С какой же быстротой собираются стервятники вокруг беспомощного человека!

– Тебе в постельку нужно, бедный мой малыш, – воркует она, так близко склоняясь над ним, что он видит маску пудры и родинку, нарисованную на худой щеке.

Он в ярости замахивается на нее.

– Оставь меня в покое! – вопит Уильям, и она – благодарение за малые милости – убирается вон.

Но через полминуты несколько пар сильных волосатых рук вцепляются в плечи и карманы Уильяма Рэкхэма, а когда он пытается вырваться, страшный удар по голове сваливает его в бездну.


Новая жизнь!

Поезд содрогается, останавливается, распахивая двери и извергая людское содержимое в суету Паддингтонского вокзала. Гул голосов сразу заглушает шипение пара; пассажиров, которым нужно забрать багаж с крыши поезда, едва не сносит нетерпеливая толпа, стремящаяся скорее уйти с платформы.

Толпа включает в себя все человеческие типы: колыхание ярких, пышных женских юбок подчеркивается траурными тонами мужских одежд; в толпе немало детей, подталкиваемых дорожными сумками и узлами, которые тащат взрослые. Как милы бывают дети, когда они хорошо одеты и ухожены! Но как жалко, что они так орут, когда им плохо! Пожалуйста – один уже вопит во весь голос, не обращая внимания на мамины уговоры. Дитя, слушайся маму, чертенок ты маленький; мама знает, что для тебя лучше, а ты должен вести себя хорошо; подними упавшую корзинку и шагай!

Женщина, которая наблюдает эту сценку и думает об этом, по всей видимости – из лондонской бедноты. Она плохо одета, ее никто не сопровождает, и она хрома. На ней мятое платье из темно-синего хлопка с серым передом в виде фартучка – фасон, который уже лет десять, если не больше, не носит ни одна модница; еще – поношенная шляпка цвета небеленого полотна, которая явно когда-то была белой; и еще – голубенькая накидка, затрепанная до такой степени, что ткань напоминает ту овечью шерсть, из которой прялись нитки для нее. Женщина поворачивается спиной к суете и становится в очередь к билетному окошку.

– Мне нужно в Лоствитиел, – говорит она кассиру, когда приходит ее черед.

Мужчина оглядывает ее с головы до ног.

– На этом маршруте нет третьего класса, – предупреждает он. Она достает из кармашка хрустящую новенькую банкноту.

– Я поеду вторым.

И застенчиво улыбается, возбужденная столь необычным приключением.

Кассир колеблется, не вполне понимая, не вызвать ли ему полицию – откуда деньги у этой обтрепанной женщины? Но у окошка столпилась очередь, а в ее измученном лице есть что-то располагающее; сложись ее жизнь по-другому, она могла бы стать чудной женой, мечтой любого мужчины – вместо того, чтобы вот так перебиваться. Да и откуда ему знать – почему бедно одетая женщина не может быть законной владелицей новенькой банкноты. Разные бывают люди. Не далее как на прошлой неделе он обслуживал женщину в сюртуке и брюках…

– Обратный? – спрашивает кассир.

Поколебавшись, женщина улыбается опять:

– Да, почему бы нет? Никогда не знаешь…

Мужчина покусывает верхнюю губу, выписывая билет вечным пером.

– Семь семнадцать, седьмая платформа, – протягивает он билет. – Пересадка в Бодмине.

Бедно одетая женщина берет билет своей маленькой ручкой и, хромая, отходит. Она оглядывается по сторонам; забыв, что она одна, ожидает приближения камеристки с чемоданом ее туалетов. Потом вспоминает, что ей больше никогда не понадобится камеристка, что тряпки на ней – это ее последняя одежда в этой жизни, и их единственное назначение – прикрывать ее наготу, пока она не доставит свое старое тело к последней точке пути.