Багровый лепесток и белый — страница 188 из 192

– Вот все, что мы нашли, сэр, – говорит Летти, повышая голос, чтобы перекрыть завывание ветра и гул дождя.

Она добавляет пригоршню перепачканных страниц к мокрой груде на ковре в середине гостиной и разгибает спину; хотелось бы знать, хозяин действительно собирается высушить и прочитать все эти мокрые бумажки или просто озабочен тем, чтобы не оставить мусор на соседних улицах.

Уильям машет рукой – жестом, одновременно выражающим сердитую благодарность и требующим, чтобы Летти ушла. Эти последние обрывки писанины, так мстительно раскиданные Конфеткой по ветру, ничего не добавят к тому, что он уже прочел.

Мелодичный шепоток извиняющегося женского голоса за дверью гостиной подсказывает, что Летти столкнулась, или почти столкнулась, с Розой. Что за дом! Уйма женщин, которые носятся вверх и вниз, а обслуживать им больше некого, кроме Уильяма Рэкхэма, человека, в отчаянии кружащего над грудой измокших бумажек. Человека, который в течение одного года взял на себя массу труднейших обязательств, но потерял жену, брата, любовницу, а теперь, кажется, – дай бог, чтобы это было не так – и свою единственную дочь. Неужели нет ничего более действенного в этих обстоятельствах, чем прочесывать улицы, отыскивая страницы из повести, в которой мужчин замучивают до смерти?

Может быть, он зря не показал полиции эту Конфеткину писанину, но ему показалось, что это пустая трата времени в ситуации, когда каждая минута дорога. Абсурдность самой мысли: полуграмотные полицейские сидят в его гостиной, хмурят лбы и сосредоточенно разбираются в горячечных выдумках психопатки – в то время, когда им надо быть на улицах Лондона и выслеживать ее во плоти!

Уильям плюхается в кресло; от его движения одна из замысловато вышитых Агнес тряпочек слетает с подлокотника. Он поднимает ее с пола и кладет обратно на кресло бесполезную эту вещицу. Берет страницу, исписанную Конфеткой, ту, которую сразу прочитал, когда в дом принесли первую охапку страннейшего хлама. Тогда размокшая страница грозила расползтись в его руках, но потом подсохла в тепле гостиной и теперь потрескивает, как осенний лист.

Все мужчины устроены одинаково, – гласят тонкие каракули, злобные даже на вид. – Если я и усвоила что-то за время, проведенное мной на нашей планете, так именно это. Все мужчины устроены одинаково.

Как я могу говорить об этом с такой убежденностью? Уж наверное, я не успела узнать всех, какие есть на свете, мужчин? Напротив, дорогой читатель, вполне может статься, что и успела!

Снова Уильям с отвращением поджимает губы при этом признании Конфеткиной распутности. Снова он хмурится при последующем обвинении, где он осуждается как «гнусный мужчина, вечный Адам». Однако, загипнотизированный порочным обаянием клеветы, читает дальше:

Как самодоволен ты, читатель, если принадлежишь к тому полу, который хвастается тощеньким хрящиком в штанах! Ты воображаешь, что эта книга позабавит тебя, возбудит, спасет от кошмара скуки (самого страшного кошмара, который приходится на долю твоего привилегированного пола) и что, проглотив книгу, как конфету, ты сможешь без помех вести себя совершенно так же, как прежде. Совершенно так, как ты поступал, впервые предав Еву в райских кущах! Но это другая книга, дорогой читатель. Эта книга – НОЖ. Только не теряйте присутствия духа, оно вам еще пригодится!

О боже, о боже, как могла его дочь оказаться во власти такой ядовитой змеи? Мог он догадаться не сегодня, а раньше? Будь на его месте другой, спохватился бы он скорее? Сейчас так ясно, так ужасающе очевидно, что Конфетка сумасшедшая: ее неестественный интеллект, ее сексуальная распущенность, ее чисто мужской интерес к бизнесу, да и кожа у нее – как у рептилии… Господи, а как она ползала по-крабьи, догоняя его и прыская водой из манды! О чем он думал тогда, принимая ее штучки за возбуждающее дурачество, за эротическую забаву, – в то время как любой дурак распознал бы в этом скотские проказы монстра?!

С другой стороны, как могло случиться, что Бог счел нужным поместить двух сумасшедших в его дом? Ведь другие мужчины вообще не знают этой беды… За какие грехи? Нет, такие вопросы – проявление жалости к себе, а проблем они не решают. Его дочь похитили, сейчас ее куда-то везут, скорее всего, ее ждет незавидная судьба. Если даже Софи удастся ускользнуть из рук похитительницы, как долго может уцелеть беззащитное, невинное дитя в гнусном лабиринте Лондона? Там же на каждом углу хищники. Недели не проходит, чтобы в «Таймс» не появилось сообщение о хорошо одетом ребенке, которого добрая дама заманила в темный переулок и там раздела – обобрала дочиста и бросила умирать. Хоть бы Конфетка потребовала выкуп за Софи; сколько бы она ни запросила – исключая сумму, полностью разоряющую его, – он с радостью заплатит!

Уильям закрывает глаза, прижимает большими пальцами. Как аляповатая картинка из волшебного фонаря, застряло в его мозгу воспоминание об искаженном горем лице плачущей дочери, когда она упрашивала его не отсылать мисс Конфетт. Ее ручонки (она не смеет вцепиться в него) трогают край письменного стола. Неужели это будет преследовать его до могилы? Фотография Софи, сделанная в студии Сколфилда и Тови, которую он хотел передать полиции для плаката «Разыскивается», так и не нашлась – ее, фотографию, явно украла Конфетка. Он был вынужден пройтись ножницами по «семейному» портрету и вырезать из него лицо Софи, хотя по собственному опыту фотографирования знал, что фото такого мелкого размера, увеличенное и отретушированное небрежными чужими руками, вряд ли сохранит большое сходство с дочерью…

Но опять же: это все второстепенные соображения, просто детали и мелочи, отвлекающие внимание от самого страшного в ситуации. Вчера его дочь была в безопасности; было известно, где она; вчера она неуверенно играла на рояле, делая первые, робкие шаги к тому, чтобы простить его и понять, что в конечном счете он больше всего заботится о ее благе; сегодня она исчезла – и у него голова гудит от воспоминаний о ее плаче.

Просто невероятно, с какой легкостью совершила Конфетка это преступление! Неужели действительно ей никто не препятствовал? Он допросил всех домочадцев; готов биться об заклад, что допросил их не менее тщательно, чем полиция. Служанки ничего не знают, ничего не видели, ничего не слышали, каждая клянется, что была занята своими делами и не могла заметить ничего подозрительного. Как им хватает смелости – наглости – утверждать это? В доме никого нет, в то же время он кишит прислугой – чем они занимаются целыми днями, если не бездельничают у кухонного огня – с дешевыми романчиками в руках? Не могла хоть одна из этой банды оторваться от своей якобы напряженной работы и проследить, чтобы последнюю женщину из семьи Рэкхэмов не похитила сумасшедшая?

Мужчины немногим лучше. Садовник подтвердил, что мисс Конфетт не выходила из ворот – премного благодарен, мистер Стриг, за столь важную информацию! Чизман сказал, что видел издалека, как мисс Конфетт и мисс Софи идут на прогулку, но не обратил особого внимания, поскольку они часто ходят гулять в это время. При этих словах Чизмана Уильяму мучительно захотелось отчитать его как следует за тупость, поскольку Чизману, черт его дери, очень хорошо известно, что собой представляет эта гувернантка. Но это и есть камень преткновения: Чизман слишком много знает. Чизман – единственный в Рэкхэмовом доме, кто давно знает, откуда на самом деле взялась Конфетка, а потому способен наделать Уильяму уйму неприятностей, учитывая, что делом занимается полиция. Поэтому, вместо того чтобы сказать ему, что любой человек, обладающий хоть каплей здравого смысла, задал бы Конфетке парочку острых вопросов, Уильям ограничился тем, что спросил, не заметил ли Чизман, как гувернантка была одета, был ли при ней багаж.

– Я не очень-то приметлив насчет одежек на женщинах, сэр, – ответил Чизман, скребя свой наждачный подбородок. – И багаж… Тоже вроде как ничего она не несла.

Обыск в Конфеткиной спальне подтвердил впечатление кучера: у двери был обнаружен битком набитый чемодан. Содержимое чемодана, которое взбешенный Уильям расшвырял по всему полу, состояло именно из вещей, необходимых женщине, покидающей дом: предметы ухода за собой, ночная сорочка, нижнее белье, туалетные принадлежности и косметика (Рэкхэма, разумеется), зеленое платье, которое было на Конфетке, когда она впервые с ним встретилась. И ничего, что подсказало бы, куда она могла уйти.

Рука Уильяма начинает дрожать; он слышит, как шуршит трепещущая бумага – первая страница Конфеткиной рукописи, все еще зажатая в его пальцах. Он отшвыривает ее и запрокидывает голову на спинку кресла. А вот и еще одно изделие Агнес – салфеточка для мебели, вышитая птичками и орнаментальными «Р» – в честь супруга, сваливается ему на плечо. Он раздраженно сбрасывает салфеточку; она падает на крышку рояля и, не удержавшись, соскальзывает с полированного дерева. Какой прелестный мотивчик только вчера издавал этот рояль, а теперь та, что сидела на этом табурете, оказалась всосанной в ужасный вакуум.

Он скрипит зубами, подавляя отчаяние. Конфетка и Софи где-то там. Если бы только ему было даровано – всего на часик – божественное всевидение, с той точки наблюдения, что находится на уровне городских крыш (но ниже облаков); и если бы Конфетка, того не ведая, несла на себе знак вины, отметину преступности, от которой светилась бы как маяк, он мог бы указать на нее с неба и крикнуть: «Вот она! Вот она идет!»

Но нет, это фантазии; мир устроен не так. Неустановленное число полицейских шатается по улицам, просматривая их не далее перекрестка, отвлекаясь на перебранки между разносчиками и на улепетывающих воришек, вполглаза высматривая даму с ребенком, которую, в отличие от сотен ни в чем не повинных респектабельных дам, гуляющих с детьми в столице, следует арестовать. Так что, это все, что они могут сделать, когда в опасности жизнь дочери Уильяма Рэкхэма?

Он вскакивает на ноги, затягивается сигаретой, вышагивает по комнате. Ярость и смятение усугубляются от понимания того, что он ничем не отличается от любого другого мужчины в подобной ситуации. Он ведет себя совершенно так же, как, наверное, ведут себя все: меряет шагами комнату, курит, ждет, что придут с новостью, которая вряд ли окажется хорошей, сожалеет, что выпил так много бренди.