Они с Конфеткой беседуют, и Рэкхэм словно оживает. В последние несколько лет он был мертвецом – мертвецом! Только теперь он может признаться себе, что таился в подполье, испуганно прятался от всего, что достойно внимания, намеренно избегал сколько-нибудь незаурядного общества. Любого, собственно говоря, общества, каким он мог соблазниться, в какое мог быть призван, – избегал потому, что… ну хорошо, скажем об этом так: потому что дерзновенные посулы златовласой юности столь легко осмеять, взирая на человека с седеющими висками и вызревающим понемногу тройным подбородком. Долгое уже время Уильям довольствовался лишь внутренними монологами, фантазиями, рождавшимися на парковой скамье или в уборной, которая укрывала его от чужих смешков и зевков.
Общество же Конфетки есть нечто совсем иное: Уильям вслушивается в произносимые им слова и с облегчением обнаруживает, что голос его еще способен творить чудеса. Овитый нежной пеленой поднимающегося от ее одежды парка Рэкхэм витийствует – гладко, чарующе, толково, с остроумием и подлинным чувством. Он словно видит себя со стороны – со светящимся молодостью лицом, с гладкими, ниспадающими, как у Суинберна, волосами.
Что до Конфетки, она нимало не подводит его – она безупречно почтительна, ласково доброжелательна, внимательна и льстива. Возможно даже, думает Уильям, что он нравится ей. Смех Конфетки непритворен, и уж конечно, искры в ее глазах – подобные тем, какие он зажигал некогда в глазах Агнес, – подделать невозможно.
К удивлению и совершенному удовлетворению Уильяма, разговор их в конце концов и вправду обращается к книгам – как и предрекали совсем недавно три лукавые шлюшки. Боже мой, эта девушка – настоящее чудо! Она обладает поразительным знанием литературы; единственное, чего ей недостает, это латыни, греческого да еще от рождения свойственного мужчине чутья на большое и малое. Если же говорить о полном числе страниц, она, похоже, прочла их почти столько же, сколько он (хотя некоторые, что, впрочем, неизбежно, принадлежали к вздорной писанине, производимой для представительниц и представительницами ее пола – к романам о застенчивых гувернантках и тому подобном). И все же она хорошо знакома со многими высоко ценимыми им авторами – она обожает Свифта! Его любимого Свифта! Для большинства женщин – в том числе, увы, и для Агнес – Свифт это не более чем название пастилок от кашля или птички, чучелки коей служат украшениями их шляпок. А Конфетка… Конфетка способна даже выговорить слово «гуингнмы» – и боже, какой чарующей становится при этом складка ее губ! А Смоллетт! Она читала «Перегрина Пикля», и не просто читала – она способна судить о нем с пониманием, не меньшим того, какое было присуще в ее годы Уильяму. (А каковы они, ее годы? Нет, об этом он спросить не решается.)
– Не может быть! – сдержанно протестует она, когда Уильям признается, что все еще не прочел «Город страшной ночи» Джеймса Томсона – даже сейчас, спустя целый год после публикации этой поэмы. – Вы, должно быть, ужасно заняты, мистер Хант, если так долго отказываете себе в этом удовольствии!
Рэкхэм силится припомнить соответствующие критические отзывы.
– Сын моряка, не так ли? – решается спросить он.
– Сирота, сирота, – восторженно, как будто лучше этого ничего не бывает на свете, сообщает она. – Стал учителем в армейском сиротском приюте. Но поэма его просто чудо, мистер Хант!
– Я определенно постараюсь найти время… нет, я найду время, чтобы ее прочитать, – обещает он, однако Конфетка склоняется к его уху, дабы избавить его от этих хлопот.
– Глаза огня, – горловым гортанным шепотом, достаточно громким, впрочем, чтобы перекрыть звуки песни и разговоров вокруг, —
С желаньем гладным вперились в меня;
Из пасти Смерти, полнясь смрадным зноем,
Неслось дыханье, хриплое и злое;
Клыки и когти, хладные персты
Тянулись из древесной темноты;
А я все шел, дитя суровых бед,
Где нет надежды, там и страха нет[22].
И Конфетка, задохнувшись от охвативших ее чувств, потупляет взгляд.
– Поэзия слишком сумрачная, – замечает Уильям, – чтобы годиться в избранницы столь прекрасной юной женщины.
Конфетка печально улыбается.
– Жизнь порою бывает сумрачной, – говорит она. – В особенности когда тебе не удается найти достойного собеседника – подобного вам, сэр.
Уильяма так и подмывает сказать ей, что, на его взгляд, «Новый лондонский жуир» и близко не подошел к настоящей оценке ее совершенств, однако на это он не решается. Взамен они говорят и говорят об Истине и Красоте, о сочинениях Шекспира, о том, существует ли в наши дни осмысленное различие между шляпкой и просто маленькой шляпой.
– Вот смотрите, – произносит Конфетка и обеими руками надвигает свою шляпку на лоб. – Это шляпа! А теперь… – Конфетка сдвигает ее назад, – теперь это шляпка!
– Волшебство, – улыбается Уильям. И действительно – волшебство.
Произведенная Конфеткой демонстрация нелепости моды приводит ее волосы в еще больший, чем прежде, беспорядок. Густая челка, теперь уже просохшая, спадает, высвободившись, ей на лоб, заслоняет глаза. Уильям, наполовину с отвращением, наполовину с обожанием, смотрит, как она, до последних пределов выпятив нижнюю губу, дует снизу вверх на волосы. Золотисто-рыжие пряди вспархивают над челом Конфетки, и вновь открывшиеся взорам Уильяма глаза девушки почти потрясают его тем, как далеко они расставлены, совершенством того, как далеко они расставлены.
– Я чувствую себя словно на первом свидании, – говорит он, полагая, что эти слова заставят ее рассмеяться.
Однако она отвечает с полной серьезностью:
– Ах, мистер Хант, как лестно мне знать, что я порождаю в вас подобное ощущение.
Последнее слово на миг повисает в продымленном воздухе, напоминая Уильяму, зачем он сюда пришел и почему искал именно Конфетку. Он снова представляет себе то долгожданное – все еще долгожданное, черт побери, – ощущение, которое так жаждет получить от женщины. Но может ли он попросить ее о подобной услуге? Уильям вспоминает слова Конфетки о том, что она сделает все, все, о чем он попросит; заново смакует серьезность этого ее уверения…
– Быть может, – решается сказать он, – вам пора отвести меня к себе и… познакомить с вашей семьей?
Она тут же кивает, медленно, полузакрыв глаза. Эта женщина понимает, когда от нее требуется простое, безмолвное согласие.
Да и в любом случае близится время закрытия «Камелька». Рэкхэм мог бы догадаться об этом и не глядя на часы, поскольку грудь стоящего на сцене певца вздымается, переполненная чувствами, общими для еще оставшихся здесь хмельных завсегдатаев. Завсегдатаи, это налившееся пивом братство, голосят почти в унисон с выводимыми им руладами, – пока официантки изымают из их ослабевших пальцев пустые стаканы, – старую песню, воодушевляющую бессмыслицу, почти повсеместно (если считать повсеместность не выходящей за пределы Англии) исполняемую при закрытии пивных:
Древесина дуба – наши суда,
Море – наша основа.
В нас пробудилась гордость.
Твердость, ребята, твердость.
Мы будем биться и побеждать снова и снова![23]
– Будьте добры, леди и джентльмены, допивайте!
Уильям с Конфеткой поднимаются со стульев; руки и ноги их слегка онемели – слишком долгим был разговор. Рэкхэм обнаруживает, что гениталии его погрузились в спячку; впрочем, легкое гальваническое покалывание между ног убедительно свидетельствует о том, что онемение это пройдет достаточно быстро. Как бы там ни было, он более не томится безумным желанием свершить подвиги сладострастия: он все еще не выяснил, читала ль Конфетка Флобера…
Она поворачивается лицом к выходу. Пока длился вечер, пропитавшая одежду Конфетки дождевая вода испарилась, и теперь ткань ее выглядит более светлой по тону – зеленой и бледно-серой. Однако от долгого сидения юбка Конфетки обзавелась анархическими складками, грубыми треугольниками, указующими на скрытый под нею зад, и Рэкхэма, знающего, что она об этом не ведает, одолевает странное желание избавить ее от этой беды, кликнуть Летти, чтобы та отгладила юбки Конфетки, привела их в совершенный порядок, прежде чем он снимет их раз и навсегда. Ощущая неловкость от охватившей его нежности, он идет за Конфеткой по «Камельку» между пустыми столами и никем не занятыми стульями. Когда же отсюда успело уйти такое множество людей? А он ничего и не заметил. И много ли он выпил? Конфетка, прямая, как копье, не произнося ни слова, движется к выходу. Он спешит нагнать ее и набирает полную грудь воздуха, который она впускает, открывая дверь, в зал.
Снаружи, на улицах, дождь уже прекратился. Горят газовые фонари, мостовые посверкивают, уличные торговцы в большинстве своем разошлись по домам. Там и сям неторопливо прохаживаются под желтым светом женщины – не такие красивые, как Конфетка, недовольные, банальные, никому не понадобившиеся.
– Нам далеко? – спрашивает Уильям, когда оба они сворачивают к Силвер-стрит.
– О нет, – отвечает Конфетка, идущая на два шага впереди него, почти по-матерински заведя за спину руку, укрытые кожей перчатки пальцы ее покачиваются в пустом воздухе, словно ожидая, что Уильям, точно ребенок, ухватится за них. – Близко, совсем близко.
Глава шестая
Всего только трех слов, если они произносятся правильным человеком и в правильный миг, бывает довольно, чтобы любовная страсть расцвела с чудотворным проворством, выпростав ярко-красную головку свою из-под раздавшейся в стороны крайней плоти. И этими тремя волшебными словами вовсе не обязаны быть «Я люблю вас». Для мисс Конфетки и Джорджа У. Ханта, выступивших на темные, мокрые после ливня улицы и идущих бок о бок под газовыми фонарями и пересохшим пустым небом, три волшебных слова оказались такими: «Смотрите под ноги».