– Ах нет, сэр, – отвечает она, явно скандализированная. – Я дорожу моей репутацией, сэр. Да и о детишках тоже подумать надо.
– Детишках? – Ему и в голову не приходило, что у этой женщины могут быть дети, слишком уж не похожа она на пухленьких, гладкокожих матерей, которых он видит в церкви.
– У меня их пятеро деток, сэр, – заверяет его женщина, и ладони ее вспархивают в воздух – так, точно она может в любой миг схватить Генри за руку. – Пятеро, двое совсем малютки, и страсть какие горластые, а супружник мой этого не переносит, сэр, потому как ему спать охота. Ну и лупцует их, сэр, прямо в люльках, лупцует, покуда они не утихнут. Вот я и подумала, сэр, если бы ваша милость, сэр, подала мне несколько пенни, я бы моим малюткам купила в аптеке малость микстуры, «Блаженство матери» называется, сэр, и спали бы они, что твои ангелочки.
Рука Генри уже опускается в карман, однако тут его поражает ужас.
– Но… но вам следует уговорить мужа не бить ваших детей! – провозглашает он. – Это может причинить им ужасный вред…
– Да, сэр, а как же, но только он устает, сэр, цельный день трудится, ему ночью спать охота, а малыши, я уж вам говорила, страсть какие горластые, один замолчит, так другие орать начинают, терпежу никакого нет, сэр, их же шестеро.
– Шестеро? Вы только что говорили – пятеро.
– Шестеро, сэр. Просто одна малютка такая уж тихая, сэр, что и не знаешь, тут она или еще где.
Они словно заходят в некий странный тупик – здесь, на этой убогой, кишащей людьми улице. Генри колеблется, сжимая в ладони монету. Женщина облизывает губы, опасаясь сказать лишнего, поколебать его щедрость.
– Дети плачут не из озорства, – говорит Генри, все еще пытающийся отогнать от себя видение невинных младенцев, избиваемых прямо в колыбельках. – Вашему мужу следует понять это. Дети плачут, когда они голодны или опечалены.
– Ваша правда, сэр, – охотно соглашается женщина, глядя ему прямо в глаза. – Все-то вы понимаете. Вестимо, они голодные. И страсть, стра-а-асть какие опечаленные.
Генри вздыхает, отгоняя от себя подозрения. Милосердие невозможно без доверия или, по крайней мере, без готовности пойти на риск. Да, верно, эта женщина недавно приложилась к спиртному, она грубо льстит ему, Генри, заискивает перед ним – и что с того? Проявление доброты не испортит несчастную еще пуще, да и дети, каково бы ни было истинное их число, не станут винить матушку за грехи ее.
– Вот, – говорит он, вкладывая деньги в подрагивающую ладонь женщины. – Но помните, вы должны купить на это еду.
– Спасибочки вам, вот уж спасибочки, сэр, – радостно произносит она. – Для вас это мелочь, сэр, все равно что нет ничего, а ведь вы только что напитали доброй едой бедную вдову и ее малюток – задумайтесь над этим, сэр!
Генри, наморща лоб, задумывается над этим, а женщина тем временем ускользает в темную щель между двумя домами.
– Вдову? – бормочет он, однако ее уже и след простыл.
В мире, устроенном на началах более идеальных, Генри получил бы несколько благодатных минут, которые позволили бы ему обдумать эту встречу и решить, что делать дальше, ибо в нем борются сейчас чувства самые противоречивые. Однако блеск денег был замечен другими жителями улицы, и замечен так ясно, как если б над головами их сверкнул и грянул фейерверк. И потому из каждой ниши, из каждого закоулка к Генри начинают стекаться оборванные человеческие существа со светящимися от злоумышлений отвратительными глазами. Генри продолжает свой путь – не устрашенный, но в то же время странно встревоженный. По жилам его струится субстанция, обращающая страх в нечто совсем иное – в ощущение преувеличенной готовности ко всему, непривычного для Генри единства со своим телом.
Первым его нагоняет смахивающий на хорька, гротескно хромающий мужчина. Он сжимает в костлявой руке нож дубильщика, держа его наотлет, словно бы и показывая Генри, но показывая как вещь безобидную, по небрежности забытую новым здесь человеком, коему мужчина жаждет ее вернуть. Что до Генри, ему представляется, что воздух вокруг него наполняется не опасностью, но галлюцинаторным дуновением фарса.
– И мине дееенежку дааайте, – сипит, гримасничая, как шимпанзе, коротышка, помахивая грязнющим лезвием на расстоянии вытянутой руки от груди Генри.
Тот смотрит негодяю прямо в глаза. Малый этот на голову ниже Генри, а весит так и вовсе вдвое меньше его.
– Да простит вас Бог, – рявкает Рэкхэм, поднимая перед собой кулаки, сравнимые по величине, что довольно приятно, с головенкой мазурика. – И да простит Он меня тоже, потому что, если вы приблизитесь еще на шаг, клянусь, я собью вас с ног.
Недомерок, устрашающе зарычав, отступает, почти падает, споткнувшись о расшатавшийся камень мостовой, затем поворачивается и уходит, хромая. Прочие надвигавшиеся на Генри обитатели Сент-Джайлса останавливаются и тоже ретируются, решив, что он, по всему судя, отнюдь не такой лопух, каким кажется.
Лишь одна особа остается неустрашенной, лишь одна так и продолжает приближаться к нему. Это молодая костлявая женщина, одетая в нечто похожее, как представляется Генри, на ночную рубашку и в черное мужское пальто; шаль ей заменяет кружевная занавеска. Она, как и нищенка, босонога, однако эльфийское личико ее свеже́е, а волосы рыжи. Смело преградив Генри дорогу, она небрежным движением развязывает шаль, выставляя напоказ весноватую грудину.
– Моя рука обслужит вас за шиллинг, сэр, – объявляет женщина, – а любая другая часть тела за два.
Все, предложение сделано. Женщина стоит в отбрасываемой Генри тени и ждет.
Совершенно неожиданный покой снисходит на Генри Рэкхэма, бесплотная умиротворенность, какой он прежде никогда не знал – даже на пороге сна без сновидений. Это миг, которого он так страшился и так желал, миг его приобщения к чувственной преисподней, в которой с таким достоинством и апломбом вращается миссис Фокс. Как часто воображение рисовало ему эту девушку (или смутно схожую с ней), и вот она стоит перед ним во плоти. И к облегчению своему, он находит ее отнюдь не сиреной, но просто ребенком – ребенком с корочкой сонного гноя на веках и царапиной на подбородке.
Как он боялся, прежде чем набраться сегодня храбрости, потребной, чтобы прийти сюда, что все его благие намерения суть лишь подделка, хрупкая иллюзия, сохраняемая только благодаря причуде городской географии. Как мучила его мысль о том, что, если Бог когда-нибудь благословит его собственной паствой, первое, что он сделает, отправившись изучать населенные беднейшими его прихожанами улицы, – это изловит вот такое беззащитное, жалкое существо и совершит над ним насилие. И вот она перед ним: проститутка, блудница, падшая женщина, только что недвусмысленно разрешившая ему сделать с ней все, что он пожелает. Но чего он желает? Девушка мелко дышит, приотворив губы, вглядываясь в Генри из созданной им тени, ожидая его решения, и не знает, что уже поднесла ему дар ценности неимоверной – наделила пониманием собственной сути. Теперь Генри знает: чего бы он ни желал, какими бы ни были вожделения его грешной души, к этому маленькому телу, к этой потасканной оболочке и к этим костям они отношения не имеют.
– Вы не вправе торговать частями вашего тела, мисс, – мягко произносит Генри. – Они принадлежат единому целому, а целое это принадлежит Богу.
– Мое целое принадлежит тому, у кого есть два шиллинга, – возражает она.
Генри морщится, окунает руку в карман.
– Вот, – говорит он, вручая ей два шиллинга. – А сейчас я скажу вам, что хочу получить за это.
Она наклоняет голову набок, проблеск опасливых предчувствий возмущает мертвый покой ее глаз.
– Я хочу, чтобы вы… – Он мнется, сознавая, что мир закоренел в грехе, а ему, Генри, недостает нравственного авторитета, который позволил бы сказать ей: «Иди и впредь не греши». Вместо этого он натужно улыбается, чтобы она не сочла его слишком суровым. – Я хочу, чтобы вы видели в этих двух шиллингах отмену необходимости определенных поступков… – Слова эти еще не успевают слететь с губ его, а недоуменное лицо девушки уже сообщает Генри, что она их не понимает. – Э-э… я хочу сказать, вместо того, что вам пришлось бы делать, чтобы заработать эти деньги… – (Она по-прежнему хмурится, не постигая услышанного, прикусывает нижнюю губу.) – Я хочу сказать… Ради всего святого, мисс, что бы вы ни собирались сделать, не делайте этого!
Девушка мгновенно улыбается от уха до уха:
– Понятно, сэр!
И она неторопливо удаляется, покачивая гузном с силой, которая превосходит все когда-либо виденное им по этой части у порядочной женщины.
Ну довольно, решает Генри. Он устал, его снедает желание вернуться в безопасность и благопристойность своего кабинета на Горем-Плейс. Адреналина, всплеск которого позволил ему защититься от человека-хорька, в крови поубавилось, от него осталась лишь чужеродная Генри смесь эмоций, теперь уже не бодрящих, но лишь дурманящих.
Тяжело ступая, бредет он в лучшую часть города, туда, где можно будет остановить омнибус и приступить к решению устрашающей задачи – к разбору того, что узнал он за сегодняшний день. Однако, прорезая лабиринт улиц и бросая быстрые взгляды в каждый встречный проулок и тупичок, – а ну как в одном из них обнаружится короткий путь, ведущий прочь из Сент-Джайлса, – Генри замечает вдруг… возможно ли? Да, ту самую нищенку, которой он дал денег на еду, – вдовицу с драчливым мужем и пятью не то шестью детьми.
Вдовица сидит бочком к улице на открытом крыльце пришедшего в ничтожество дома, юбка ее раскинута по грязной площадке над полудюжиной каменных ступенек. За нею, уже в самом доме, горбится мужчина с волосами такими черными и жесткими, какие увидишь разве что на щетке трубочиста. Мужчина облачен в вязаный жилет, синий шарф, военного образца куртку и мешковатые штаны, к передку которых женщина небрежно прислоняется головой. И он, и она угощаются из новехонькой бутылки со спиртным, передавая ее друг дружке и с превеликим наслаждением отхлебывая.