Багровый лепесток и белый — страница 56 из 192

«Домой», – думает Уильям, ухватываясь за поручни и вытягивая себя из грязи.

Глава одиннадцатая

Лоб Конфетки с глухим стуком падает на бумаги, над которыми она корпела. Половина двенадцатого ночи, дом миссис Кастауэй. Затхлая тишина, запах угля и свечного сала. Похожая на паутину масса волос Конфетки грозит удушить ее, однако она, хватая ртом воздух, приходит в себя.

Вставая из-за письменного стола, Конфетка помаргивает, ей трудно поверить, что она, мгновение назад серьезно обдумывавшая, какое слово поставить следующим, умудрилась заснуть. Чернила, еще поблескивающие на странице, в которую она уткнулась лбом, размазаны; доковыляв до кровати, Конфетка осматривает в зеркале свое лицо. На бледной коже лба ее отпечатались крохотные, неразборчивые лиловые буковки.

– Черт, – произносит она.

Спустя еще несколько минут Конфетка уже лежит в постели, просматривая написанное. В рассказе ее появился новый персонаж, которого ждет та же участь, что постигла всех прочих.

– Сжальтесь, – взмолился он, впустую натягивая шелковые путы, кои накрепко приковали его к столбикам кровати. – Отпустите меня! Я важная персона!

За чем последовали и иные мольбы такого же рода. Я не внимала им, занимаясь оселком и кинжалом.

– Однако поведайте мне, досточтимый сэр, – сказала я наконец. – Какой участок тела вашего предпочли бы вы видеть пронзенным этим клинком?

Он не ответил, только лицо его покрылось мертвенной серостью.

– Затруднительность выбора лишила вас языка, – догадалась я. – Но пусть это вас не тревожит: я расскажу вам о каждом из них и растолкую в подробностях, что вы почувствуете, когда…

Конфетка хмурится, собирая в морщины текст, зеркально отраженный ее лбом. Чего-то здесь не хватает, думает она. Но чего? Длинная вереница других мужчин, до сей поры появлявшихся в рукописи, воодушевляла ее на вспышки готической жестокости, и она с наслаждением предавала этих самцов страшной их участи. Сегодня же, расправляясь с самой последней из своих жертв, она никак не может призвать себе на подмогу то, что ей требуется, – искру озлобления, которая воспламенила бы ее прозу. Конфетке нужно пролить кровь, но какой-то чуждый ей голос зудит: «Ох, ради бога, оставь ты этого бедного дурака, пусть себе живет».

«Ну что ты размякла? – укоряет она себя. – Давай-ка, вонзи кинжал в его глотку, в зад, в брюхо – да поглубже, по самую рукоять».

Она зевает, потягивается под теплым, чистым одеялом. Вот уже не один день Конфетка спит в одиночестве, и постель пахнет только ее телом. Как и всегда, кровать застелена полудюжиной чистых простыней, переложенных навощенным холстом, – всякий раз, как простыня загрязняется, Конфетка срывает ее, получая постель свежезастланную. До того как в жизни ее появился Уильям Рэкхэм, простыни сдирались с кровати с однообразным постоянством, теперь же они остаются на месте, все полдюжины, порою по нескольку дней кряду. Каждое утро Кристофер поднимается наверх, чтобы забрать покрытые пятнами простыни, и ничего у двери ее не находит.

Какая роскошь!

Она соскальзывает поглубже под одеяло, рукопись грузно покоится на ее груди. Рукопись эта похожа на добычу старьевщика – разнокалиберные страницы, втиснутые в картонную папку со множеством написанных на обложке и перечеркнутых названий. Только одно слово и уцелело в самом верху, над перекличкой вымарок:

«Конфетка».

Роман ее – это хроника жизни молодой проститутки с рыжими волосами по пояс и карими глазами, работающей в таком же, как у Конфеткиной матери, доме, коим правит отталкивающее существо, именуемое миссис Джеттисон. За вычетом событий выдуманных – убийств, к примеру, – это история ее собственной жизни, ну, во всяком случае, юности, проведенной на Черч-лейн. История голой, плачущей девочки, сжимающейся, проклиная мироздание, в комок под замаранным кровью одеялом. Рассказ о пышущих ненавистью объятиях и пропитанных отвращением поцелуях, о привычном повиновении и тайной жажде мести. Реестр скотообразных мужчин, переминающихся в нескончаемой очереди человеческих отбросов, грязных, воняющих джином, виски и пивом, скабрезных, с сальными пальцами и покрытыми слизью зубами, косоглазых, престарелых, труповидных, ожирелых, колченогих, с волосатыми задами и непомерными елдаками – и каждый с нетерпением ждет своего случая урвать последний, еще уцелевший кусочек невинности и сожрать его.

Присутствует ли в этой истории хотя бы дуновение удачи? Нет! Удача, что-нибудь наподобие явления Уильяма Рэкхэма, лишь испортила бы все. Героине надлежит изведать одни лишь упадок и нищету, она никогда не сможет перебраться с Черч-лейн на Силвер-стрит, и ни один мужчина не предложит ей того, чего она жаждет, – и в особенности избавления от тягот ее юности. Иначе этот роман, задуманный как вопль неутолимого гнева, рискует обратиться в одну из тех небылиц – «И я, дорогой читатель, стала его супругой», – которые ей столь ненавистны.

Нет, одно можно сказать наверняка: в ее рассказе счастливого конца не предвидится. Героиня Конфетки мстит мужчинам, которых она ненавидит, но мир все равно остается в руках мужчин и к мести такого рода относится нетерпимо. А потому завершением рассказа – и это одна из немногих обдуманных Конфеткой загодя частностей – станет смерть героини. Конфетка считает ее неизбежной и верит, что в этом читатели с ней согласятся.

Читатели? Да, разумеется. Конфетка намерена, закончив роман, предложить рукопись издателю. Но боже мой, возразите вы, кто возьмется издать его и кто станет читать? Этого Конфетка не знает, однако уверена – шансы на успех у нее имеются. Печатается же лишенная каких ни на есть достоинств порнография, как печатаются и респектабельные романы с их благовоспитанными призывами к преобразованию общества (да вот, всего лишь два года назад Уилки Коллинз издал роман «Новая Магдалина», роман лакейский и слабый, в нем выведена проститутка по имени Мерси Меррик, уповающая на возрождение к новой жизни… Книга, которой хочется гневно ахнуть об стенку, однако успех ее доказывает, что публика готова читать о женщинах, видевших в жизни далеко не один мужской причиндал…). Да, на свете должны существовать восприимчивые умы, изголодавшиеся по неприкрашенной правде, – и еще больше их сыщется в искушенном и снисходительном будущем, до которого уже рукой подать. Как знать, быть может, ей даже удастся зарабатывать пером на жизнь. Для этого хватило бы пары сотен преданных читателей – успех, коим пользуется Рода Броутон, Конфетку не прельщает.

Она всхрапывает и просыпается снова. Рукопись соскользнула с ее груди, рассыпав по одеялу страницы. Сверху лежит самая первая.

Все мужчины устроены одинаково, – утверждает она. – Если я и усвоила что-то за время, проведенное мной на нашей планете, так именно это. Все мужчины устроены одинаково.

Как я могу говорить об этом с такой убежденностью? Уж наверное, я не успела узнать всех, какие есть на свете, мужчин? Напротив, дорогой читатель, вполне может статься, что и успела!

Мое имя: Конфетка…

Конфетка спит.

* * *

Генри Рэкхэм освобождает от оберток купленные им в лавке собачьих и кошачьих кормов ярко-красные сердца, темноватую печень, розовые куриные шеи и бросает на пол кухни несколько кусочков того и сего. Кошка стремительно налетает на них, впивается зубами в мясо, гладкие плечи ее подрагивают от усилий, с которыми она проглатывает непрожеванные куски. Время от времени Генри случается обращаться к ней с негромкими увещеваниями о сдержанности, ибо он опасается, что кошка может повредить себе, однако сегодня он просто смотрит на нее, смотрит, не протестуя, на алчный лик самой Природы. Он знает, что по прошествии нескольких минут кошка будет лежать у огня, невинная и мирная, как луна. Она будет мурлыкать, отвечая на его прикосновения, лизать ему руку, которая, хоть Генри ее и вымоет, еще сохранит – для кошки – запах сочной, кровавой плоти, коей он ее одарил.

«Чему можем мы научиться у кошек? – думает Генри. – Возможно, тому, что всякое существо бывает мирным и добрым – пока не проголодается».

Но как объяснить беззакония тех, кому хватает еды? Быть может, они испытывают голод особый. Голод по благодати, по уважению, по снисхождению Божию. Дай им такую пищу, и они возлягут с Агнцем.

Обутый в толстые вязаные носки, Генри бесшумно проходит в свою гостиную, опускается на колени у камина. И разумеется, стоит ему разворошить угли, как кошка присоединяется к нему, мурлыча, готовясь ко сну. А он ни с того ни с сего вспоминает вдруг, что бывает с ним часто, первую свою встречу с миссис Фокс – или, во всяком случае, тот первый раз, когда он осознал ее существование. Сколь бы непостижимым ни казалось это сейчас, он умудрялся не замечать женщину ее красоты, начавшую, как сказала ему потом миссис Фокс, преклонять колени бок о бок с ним еще за несколько недель до события, столь ему памятного.

Это случилось в 1872-м, в августе того года. Она озарила светом, свежим и ярким, то, что представляло собой до поры camera obscura «Молитвенного и дискуссионного общества Северного Кенсингтона». Она явилась как ответ на его молитвы, ибо в сердце Генри таилось подозрение, что Христос вовсе не намеревался обратить христианство в учение иезуитское, каковым делало его МДОСК.

Тревор Маклиш, вот кто вынудил ее в тот августовский день явить себя во всем блеске. Бакалавр наук, всегда шагавший вровень с новейшими их достижениями, он высказал тогда сомнения в способе, коим принимается Святое причастие. «Окончательно доказано, – заявил он, – что болезни могут передаваться от человека к человеку через посуду, и в особенности при использовании людьми одних и тех же сосудов для питья». Он высказался за установление новой процедуры – вино Причащения надлежит разливать по чашам, число которых отвечало бы числу причастников. Кто-то спросил, не довольно ли будет просто протирать ободок чаши и тем устранять бактерии, однако Маклиш уверенно заявил, что к подобным мерам бактерии невосприимчивы.