Того, что она узнала до сей поры об Уильяме Рэкхэме, вряд ли хватило бы на составление книги. Ей известны его предпочтения в том, что касается телесных отверстий (традиционные, если он не пребывает в дурном настроении), известно, как Уильям относится к длине своего привеска (вполне приличная, не правда ли? хотя встречаются мужчины, у которых эта штука побольше), она хранит в памяти все его высказывания о литературе, вплоть до последних насмешек над Джордж Элиот. Однако Уильям Рэкхэм, семьянин и гражданин? Это существо от нее ускользает и, в отличие от любовника, которого она заключает в объятия, определению не поддается.
И вот сегодня Конфетка, решившись узнать о нем побольше, идет по улице, на которой он проживает. Как же здесь тихо! И как просторно! Повсюду заводи зелени, а сколько деревьев! Прохожие редки и разделены немалыми расстояниями, они ничего не продают, они задумчивы и не обременены никакой поклажей, они всего лишь гуляют. Повозки и экипажи вкатываются в поле зрения очень медленно, да и на то, чтобы неторопливо скрыться из глаз, у них уходит приятно долгое время.
Один большой дом, далеко отстоящий от улицы, окружен совсем недавно покрашенной чугунной оградой; Конфетка мимоходом ведет ладонью в перчатке по ее завиткам и шишкам. Проходит минута, прежде чем она замечает, что главный мотив чугунного узора составляет буква «Р», повторенная сотни и сотни раз, прячущаяся среди чугунных завитушек.
– Эврика, – шепчет она.
Поправив на голове шляпку, Конфетка вглядывается сквозь глазок самой большой «Р», какую ей удается найти. Губы ее разделяются, растягиваются от благоговения, с которым она вбирает в себя дом, его колонны и портики, каретную дорожку и парк.
– Боже мой. Тебе придется содержать меня побогаче, чем сейчас, мой милый Вилли, – пророчески шепчет она.
Но тут парадная дверь дома Рэкхэма распахивается – Конфетка мгновенно убирает ладони с ворот и ретируется. Не глядя ни влево, ни вправо, она поспешает к пересечению с другой идущей полумесяцем улицей, ей хочется стать невидимкой. Турнюр постукивает ее по, если позволительно так выразиться, заднице, она с трудом удерживается от того, чтобы перейти на бег. Настырный ветер вдруг обнаруживается там, где его только что и в помине не было (или он дул ей, ласково подталкивая, в спину?), ветер язвит лицо Конфетки, едва не срывает с нее шляпку, полощет ее юбки. Она укрывается – прячется, приседая – за первым же памятником, какой попадается ей на пути: за мраморной колонной, воздвигнутой в память о тех, кто пал в Крымской войне.
Конфетка выглядывает из-за постамента, проезжаясь щекою по именам юношей, которых нет больше на этой земле, по неглубоким выемкам гладкого мрамора. Вдоль Пембридж-Кресент к ней приближается женщина, хрупкая блондинка с идеальной фигурой, в платье цвета шоколада со сливками. Она шагает проворно, чуть раскачиваясь на ходу. Глаза у нее такие большие и синие, что красоту их легко заметить и с расстояния в двадцать ярдов.
Конфетка не сомневается – перед ней жена Уильяма Рэкхэма.
Раз или два он упоминал ее – в виде сравнения, – однако имени так и не назвал, и теперь у Конфетки нет слова, которым могла бы она обозначить подходящую все ближе миловидную молодую особу. «Вечно хворая», быть может. Если не принимать во внимание полной груди, миссис Рэкхэм обитает в теле на удивление детском. И детством в ней отзывается не одно только тело – сознает ли она, гадает Конфетка, что покусывает на ходу нижнюю губку?
В тот самый миг, когда миссис Рэкхэм достигает памятника, совершается нечто странное: весь Северный Кенсингтон становится свидетелем удивительного метеорологического явления – темно-серая туча пеленой застилает солнце, однако оно продолжает изливать блеск настолько яркий, что сама туча начинает светиться с великой силой. На земле же и полумесяц улицы, и все, что есть на ней, заливается призрачным светом, сообщающим ненатуральную четкость всем и каждому камню мостовой, древесному листку и фонарному столбу. Все выступает на первый план, ничто не отходит на задний, все и выделяется, и затмевается свечением, обманчивым, как полярные сумерки.
Миссис Рэкхэм застывает на месте и с нескрываемым ужасом оглядывает небеса. Из своего укрытия за колонной Конфетка ясно видит судорожные подрагиванья ее белого горла, блестящие от страха глаза и ярко-красный прыщ на лбу.
– Ангелы и святые, спасите меня! – вскрикивает миссис Рэкхэм и, резко развернувшись, ударяется в бегство. Крохотные ступни ее почти не различаются под вскипающими подрубами юбок, она скользит по улице, точно бусина по нити, с противоестественной быстротой летя по противоестественно прямой линии. А затем красивая, шоколадного цвета бусина, каковая и есть миссис Рэкхэм, совершает, словно следуя изгибу нити, вираж и исчезает за воротами дома Рэкхэма.
Мгновение спустя пелена спадает с солнца и мир утрачивает жутковатую отчетливость. Все опять предстает обычным; боги ублаготворены.
Конфетка встает, ладонями стряхивает с юбок пыль. Движения ее так медлительны, точно она лишь сию минуту пробудилась от крепкого сна. И одна только мысль вертится в ее голове: «Почему Уильям ни разу не говорил мне о том, как прекрасен голос его жены?» На слух Конфетки, голос миссис Рэкхэм, даже обуянной ужасом, звучит как у птицы – редкостной птицы, за которой охотятся лишь ее пения ради. Какой мужчина, если бы мог он слушать этот голос, когда ему заблагорассудится, не стал бы внимать ему при всякой возможности? Какое ухо способно было б устать от него? С таким вот голосом и желала бы родиться Конфетка – не хриплым и низким, как собственное ее карканье, но чистым, высоким и музыкальным.
«Ступай домой, дуреха, – одергивает она себя, когда в постамент памятника врезаются, разбрызгиваясь, первые капли дождя. – Это тебе свежий воздух ударил в голову».
Еще несколько дней спустя Генри Рэкхэм – ему безумно хочется излить кому-нибудь душу, но довериться он может лишь одному человеку на свете, миссис Фокс, а именно этой своей тайной он с ней поделиться не в состоянии – приходит к своему брату Уильяму.
Следует сказать, что доверительные отношения далеко не всегда давались братьям Рэкхэм безо всяких трудов. Несмотря на их кровное родство, несмотря на то, что Генри многое прощает Уильяму, ибо не имеет прямых доказательств его злонамеренности, не замечать существующих между ними различий старший из братьев не может. Благочестие, к примеру, никогда не было сильной стороной Уильяма, хотя обоим братьям присуще, если судить по прошлым их разговорам, страстное желание усовершенствовать мир и – в особенности – преобразовать английское общество.
На взгляд же Уильяма, старший брат его как собеседник способен лишь нагонять тоску. Как сказал он однажды Бодли и Эшвеллу, Генри похож на вервольфа, на человека, который, перепортив многое множество девственниц, впадает в раскаяние и принимается, пока горожане, возжаждав крови злодея, обступают с горящими факелами его замок, истязать свою плоть. Увы, ни при одном из визитов брата такого рода смачный сценарий разыгран покамест не был. Нет, Генри вечно плачется – в невнятных, раздражающе туманных выражениях – на то, что он недостоин всего, к чему стремится его душа. Прискорбный же глава «Парфюмерного дела Рэкхэма» получился бы из него! Быть может, то, что он уступил свои права Уильяму, было единственным умным поступком из совершенных несчастным дурнем за всю его жизнь!
И все же Уильям решил недавно, что будет щедрым и гостеприимным с братом, что будет прощать его несовершенства. В конце концов, такова часть, и неотъемлемая, обязанностей главы компании «Рэкхэм»: принимать неблагополучных членов своей семьи и давать им добрые советы.
Дождливым вечером, в который Генри решается наконец раскрыть свою тайну, в доме Рэкхэма стоит холод, вынуждающий обоих мужчин пожалеть о том, что в него уже вступила весна. Да, разумеется, отказ от зимнего распорядка жизни есть дань, которую человек обязан приносить обществу, однако Агнес уплатила ее немного раньше необходимого, а выполнявшая распоряжения хозяйки прислуга обратила камин гостиной в бесполезное украшение. Сила привычки заставила мужчин усесться близ него, даже притом, что он пуст и выметен, а там, где могло бы сиять пламя, красуется в обрамлении кружевных, расшитых крокусами, дроздами и иными символами весны занавесочек маленький филодендрон. Генри наклоняется вперед, поближе к брату и очагу, стараясь согреться тем, чего здесь нет и в помине.
– Уильям, – говорит он, и лоб его прорезает складка, присутствовавшая там и в пору, когда он был семилетним еще мальчиком. – Не думаешь ли ты, что проводить слишком много времени в компании Бодли и Эшвелла неразумно для тебя? Они напечатали эту книгу – «Действенность молитвы»… Ты видел ее?
– Да, я получил от них экземпляр, – признается Уильям. – Мальчишки они и есть мальчишки, не так ли?
– Да, мальчишки… – вздыхает Генри, – но наделенные вполне мужской способностью творить зло.
– Ну, не знаю, – говорит Уильям, складывая, чтобы согреться, руки на груди и бросая взгляд на часы. – Они ведь проповедуют перед… э-э… слово правоверные тут явно не к месту, не правда ли?.. перед людьми, скажем так, неправоверными. Ты действительно полагаешь, что по прочтении их книги многие изменят свое отношение к молитве?
– Каждая душа бесценна, – вспыхивает Генри.
– Да ну, все это быстро забудется, – заверяет его младший брат. – Предыдущая книга Эшвелла, «Современная Дунсиада», наделала шуму месяца на два, а что было потом?..
И Уильям рывком растопыривает пальцы, изображая уносимый ветром клуб дыма.
– Да, но с этой книгой они разъезжают по всей Англии, в своего рода… просветительском турне, они выставляют ее напоказ, точно какого-нибудь двухголового жирафа, в клубах рабочих. Читают ее вслух, на два голоса, изображая немощных старых священников и обозленных вдов, а после предлагают публике задавать вопросы…
– Откуда ты-то все это знаешь? – спрашивает Уильям, ибо услышанное – для него новость.