Мягкая женская рука гладит его по щеке, пока он поглубже зарывается носом в обтянутый хлопковой тканью ворох утиных перьев. Даже во сне он понимает, что это не мать. Мать ушла. «Она обратилась в дурную женщину», – говорит отец, вот и ушла, чтобы жить среди прочих дурных людей, а Уильяму с Генри следует быть храбрыми мальчиками. Но кто же тогда эта женщина, ласкающая его? Наверное, няня.
Он зарывается в сон все глубже, голова его пронизывает внешнюю оболочку сновидений. И мгновенно комната, в которой он спит, расширяется непомерно, принимая в себя всю вселенную или, по крайности, весь известный нам мир. Суда подходят к причалам, постанывая под тяжестью мешков с ненужным ему джутом, – это плохо, о чем и свидетельствуют мрачные небеса над ними. Зато в других местах солнце сияет над его лавандовыми полями, которые в этом году всенепременно дадут такой богатый урожай, какой в пору отца его никому и не снился. По всей Англии, в жилых покоях и магазинах, красуется у всех на виду безошибочно узнаваемый знак с буквой «Р» посередке. Аристократки, обладающие, все до единой, редкостным сходством с леди Бриджлоу, перелистывают, обмениваясь негромкими возгласами одобрения, «Весенний каталог Рэкхэма».
Громкий храп – собственный – наполовину пробуждает Уильяма. Отвердевший член его бессмысленно топырится под одеялом, не находя себе дела. Уильям поворачивается на другой бок, прижимается к долгому, жаркому телу женщины, прилаживаясь к ее спине, поудобней пристраиваясь к ягодицам. Одной рукой он покрепче прижимает ее к себе, вдыхает аромат ее волос – и спит, спит.
Поутру Уильям Рэкхэм внезапно осознает, что впервые за шесть лет провел рядом с женщиной целую ночь. Он перепробовал столько женщин, проспал так много ночей, однако вместе те и другие сходились редко!
– Знаешь, – задумчиво сообщает он Конфетке, еще не проснувшись полностью, – а ведь я впервые за шесть лет провел рядом с женщиной целую ночь.
Конфетка целует его в плечо и едва не выпаливает: «Бедняжка» – но вовремя спохватывается.
– Ну и как, стоило ждать столько времени? – мурлычет она.
Уильям возвращает поцелуй, ерошит рыжую гриву Конфетки. Сквозь пелену его довольства начинают пробиваться заботы дневного существования. Данди. Данди. И лоб Уильяма идет складками – он вспоминает совсем недавно написанное им письмо, то, которое принес сюда прошлым вечером, чтобы показать Конфетке.
– Пора вставать, – говорит он, приподнимаясь на локте.
– Почту заберут еще через час, самое малое, – спокойно замечает Конфетка, как если бы чтение мыслей Уильяма было для нее естественнейшей вещью на свете. – Конверты и марки у меня есть. Полежи еще немного.
Он снова откидывается на подушку, недоумевая. Неужто еще так рано? С Силвер-стрит доносится грохот повозок, лай собак, разговоры прохожих, и кажется, будто утро уже в самом разгаре. И что за существо лежит рядом с ним в постели, существо, способное, потягиваясь, точно кошка, всем своим голым телом, прочесть в его голове набранный мелким шрифтом контракт с фирмой торговцев джутом?
– Тон моего письма… – беспокойно спрашивает Уильям, – он не кажется тебе чрезмерно униженным? Они ведь поймут мои намерения, верно?
– Там все ясно как день, – отвечает она и садится, чтобы расчесать волосы.
– Но не слишком ли ясно? Эта публика, если с ней не поладить, способна доставить мне немало хлопот.
– Ты выдержал точный и верный тон, – заверяет его Конфетка, в неторопливом ритме продергивая металлические зубья расчески сквозь свой спутанный оранжевый нимб. – Нужно было лишь смягчить слово-другое. – (Она говорит о поправках, внесенных по ее совету в письмо перед тем, как она и Уильям улеглись в постель.)
Он поворачивается на бок, смотрит, как Конфетка причесывается. Каждый изгиб ее мышц приводит в движение, еле-еле приметное, странные тигровые полоски на коже Конфетки – на бедрах, на округлых боках, на спине. При каждом взмахе расчески пышная масса волос ниспадает на ее бледное тело – только затем, чтобы снова взметнуться мгновенье спустя. Он прочищает горло, желая сказать Конфетке, как… как растет его нежность к ней.
И только тут замечает запах.
– Пффф… – резко садясь, кривится он. – У нас что, горшок под кроватью стоит?
Конфетка немедля перестает расчесываться, перегибается над краем кровати, выдергивает из-под нее фаянсовую посудину.
– Конечно, – отвечает она и поднимает горшок, покачивая, чтобы показать его Уильяму. – Но он пуст.
Уильям хмыкает, отдавая должное ее достойному мужчины долготерпению, ничуть не догадываясь, что ночью она выскользнула из постели, провела немалое число замысловатых омовений и избавилась от их результатов. Теперь Уильям, поглощенный оказавшейся у него на руках – и в ноздрях – задачей, приступает к поискам истинного источника вони. Он вылезает из постели и босиком, ведомый своим чувствительным носом, пересекает спальню Конфетки от края до края. И с замешательством обнаруживает, что вонь исходит от подошв собственных его штиблет, валяющихся там, где он сбросил их прошлой ночью.
– Похоже, по дороге к тебе я вляпался в собачье дерьмо, – помрачнев, сообщает Уильям, несоразмерно пристыженный затверделой дрянью, которую он ни счистить, ни терпеть здесь не может. – Там столько куч навалено, черт бы их.
Он уже натягивает носки, озираясь в поисках брюк, намереваясь убрать опозоренную обувку – и убраться с ней вместе из безупречного будуара Конфетки.
– Город полон грязи, – соглашается Конфетка, благонравно прикрывая нагое тело млечно-белым пеньюаром. – Здесь столько всего – на земле, в воде, в воздухе. Я заметила – мне следовало сказать, замечала, не так ли? – что довольно и короткой прогулки отсюда до «Камелька», чтобы на кожу осел слой жирной копоти.
Застегивающий сорочку Уильям любуется ее свежим лицом, яркими глазами, белым пеньюаром.
– Ну, должен сказать, что, на мой взгляд, ты выглядишь очень чистой.
– Стараюсь, как могу, – улыбается она, перекрещивая на груди кремовые рукава. – Да и толика «Рэкхэмова Ароматизатора для Ванн» тоже, я полагаю, делает свое дело. А скажи, есть у тебя какое-нибудь средство для очистки питьевой воды? Ты ведь не хочешь, чтобы меня свела в могилу холера?
«Не в бровь, а в глаз», – заключает Конфетка, увидев, как Уильяма продирает дрожь.
– Я вот все думаю, – продолжает она тоном мечтательной задумчивости. – Тебе никогда не случалось пресытиться жизнью в городе? Не посещало желание перебраться в места почище и поприятнее?
Конфетка выдерживает паузу, она готова назвать ему эти места («в Ноттинг-Хилле, например, или в Бейсуотере…»), но прикусывает язычок в надежде, что он назовет их первым.
– Ну, собственно говоря, я живу в Ноттинг-Хилле, – признается он. Конфетка позволяет лицу своему озариться радостью – мельчайшей долей радости, которую порождает в ней это новое свидетельство завоеванного ею доверия.
– О, как хорошо! – восклицает она. – Самое лучшее место, тебе не кажется? И до города рукой подать, и цивилизованности намного больше, чем здесь.
– На мой вкус, место хорошее… – говорит, застегивая воротничок, Уильям. – Хоть многие и называют его нефешенебельным.
– Мне оно нефешенебельным нисколько не кажется! Кто же не знает, что в Ноттинг-Хилле есть уголки попросту великолепные? Те же улицы между Уэстборн-Гроув и Пембридж-Сквер приобрели такую репутацию, что от желающих поселиться на них просто отбою нет.
– Так я именно там и поселился!
Услышав это, Конфетка откидывает голову назад и фыркает – длинная белая шея ее подрагивает от низкого, шершавого звука. Уильям Рэкхэм (говорит этот звук) всегда и во всем выбирает самое лучшее, уж в этом вы можете на него положиться.
– Могла бы и сама догадаться, – говорит она.
– Черт его знает как, но тебе удается догадываться едва ли не обо всем, – сокрушенно отвечает Уильям.
Она вглядывается в его лицо, оценивает интонацию – нет, Уильям не сердится на нее, он всего лишь поражен.
– Женская интуиция, – подмигивает ему Конфетка. – Это такое странное чувство, возникающее, – (ладони ее, нежно огладив грудь, спускаются к животу), – глубоко внутри.
И затем, решив, что покамест с него будет довольно, она выпрыгивает из постели и подходит к секретеру – ее бумаги оттуда убраны, только письмо Уильяма к джутовым торговцам и лежит на столешнице.
– Ну что же, пора подготовить его к отправке.
Уильям, уже полностью одетый (но не обутый), присоединяется к ней. Конфетка чинно стоит за его плечом, наблюдая за тем, как Уильям перечитывает письмо, как находит его приемлемым, как складывает и помещает в полученный от нее конверт, как надписывает адрес торговцев и, не пытаясь хоть как-то заслонить конверт, выводит свой – обратный – адрес. Лишь после этого она удовлетворенно закрывает глаза. То, что еще вчера было плодом запретной любви, она получает сегодня открыто и щедро. Теперь ей остается только одно – вонзить в этот плод зубы.
– Сжальтесь, – снова взмолился он.
Уильям ушел, Конфетка сидит за столом, дописывая наконец доставившую ей столько хлопот главу.
Я стиснула рукоять кинжала, но поняла вдруг, что мне недостанет силы (силы воли, быть может, но также и силы мышечной, ибо зарезать человека есть труд не из самых легких), чтобы вонзить кинжал в плоть этого мужчины и сделать с ним худшее, на что я способна. Сколь много раз совершала я в прошлом это деяние, но нынешней ночью оно оказалось для меня непосильным.
И однако ж, он должен умереть – не отпускать же его после того, как он попался в мою западню! Как, дорогой читатель, следовало мне поступить?
Я отложила кинжал и взяла мягкую хлопковую тряпицу. Бессильный любовник мой перестал рваться из пут, облегчение обозначилось на лице его. Даже когда я откупорила скляницу с отвратительно пахнущей жидкостью и оросила ею тряпку, он не утратил надежды, вообразив, быть может, что я надумала протереть его горячечный лоб.
Я же, задержав в притворном сочувствии дыхание, прижала отравленную ветошь ко рту его и к носу, плотно запечатав ею эти отверстия тела.