– Приятных сновидений, мой друг.
Глава двенадцатая
Генри Рэкхэм, человек по натуре своей далеко не восторженный, счастлив сейчас настолько, что готов хоть сию же минуту и умереть. Он находится в доме миссис Фокс, сидит в кресле, принадлежавшем, надо полагать, ее мужу, и угощается сладким пирогом.
– Извините меня, Генри, я на минуту оставлю вас, – такие слова произнесла она, прежде чем лишить гостиную своего совершенного существа. Однако перед внутренним взором Генри она так и стоит по-прежнему: оранжевое с коричневым платье ее освещает комнату, мягкость манер согревает воздух. Сама атмосфера гостиной отпускала ее без всякой охоты.
– Еще чаю, мистер Рэкхэм?
Генри вздрагивает, осыпая колени крошками. Он и забыл о служанке миссис Фокс, Саре, та просто-напросто перестала существовать для него. И все же вот она – стоит, неприметная на фоне беспорядочного нагромождения картонных коробок, держа перед собой нагруженный чайный поднос и чуть улыбаясь. И в этой улыбке Генри видит отражение слабоумного дурачка, на которого он, верно, походит сейчас.
– Мне довольно, спасибо, – отвечает он.
И счастье мгновенно покидает его – или, вернее, Генри отодвигает от себя счастье на расстояние вытянутой руки, дабы подвергнуть оное пристальному рассмотрению. Действительно ли это счастье? Нет, не более и не менее как подвластность чарам прекрасного пола. А подвластность явление опасное.
Да, конечно, он не католик: он может, если пожелает, быть и священником, и мужем сразу. Миссис же Фокс, с другой стороны, вдова, то есть женщина свободная. Но даже если оставить в стороне сомнительность того, что она захочет связать свою жизнь с таким нескладным и скучным человеком, как он, остается еще – в сознании Генри – препятствие толка религиозного.
Эта подвластность… Эта безрассудная страсть… Эта любовь, если он посмеет назвать ее так, зная, что Всевышний слышит его… Эта любовь способна забрать себе так много времени – часы и дни, которые, не будь ее, он мог бы посвятить трудам во имя Господне. Добрые дела сберегают время, любовь к женщине расточает его. За одно-единственное утро ты можешь десятки раз последовать примеру Христа и сохранить силы для многого иного; но задержись мыслями на желаниях возлюбленной – даже воображаемых, – и они поглотят все часы твоего бодрствования, и ты ничего не сможешь достичь.
Генри это известно! Слишком часто время, пролегающее между одной его встречей с миссис Фокс и следующей, обращается в сон, в пустую паузу. Стоит ей улыбнуться ему, и улыбка эта становится для него драгоценнее чего бы то ни было. Проходят дни, жизнь продолжается, а лучшая часть Генри так и остается отданной воспоминаниям об этой улыбке. Как такое возможно?
Генри отпивает чаю – под взглядом Сары он испытывает неловкость. Взгляд ее слишком прям, нет никакой надежды подобрать так, чтобы она не заметила, крошки с колен. Что это с ней? Быть может, когда доходит до услужения, падшие женщины, даже ставшие на правильную стезю, не обретают умения вести себя со скромностью, присущей тем, кто падения не знал и вовсе. Пот проступает на лбу Генри – объяснимый (надеется он) парком, встающим над чайной чашкой. Эта девушка, протеже «Общества спасения», отличается ли она по сути своей от блудниц, которых он видел в Сент-Джайлсе? Под безвкусным платьем ее кроется голая плоть, живой и дышащий сосуд греховной жизни.
Она некрасива, Сара то есть, – во всяком случае, некрасива по его понятиям. Сара – искусительное напоминание о женщине в падшем ее состоянии, однако сама по себе она оставляет его равнодушным. Мысль о гантированной ладошке миссис Фокс, попавшей на миг в его ладонь, куда соблазнительнее любой фантазии, какую способна породить в нем эта спасенная блудница. И притом она одних примерно лет с миссис Фокс, одного роста, и фигуры у обеих почти одинаковы… Как же получается, что одна чарует его, а другая внушает безразличие? Чему пытается научить его Бог?
Наконец служанка уходит, и Генри отряхивает брюки. Что говорят об этом великие христианские философы? Женщина, напоминают нам они, расцветает и умирает подобно цветку. Десятилетие-другое видят, как увядает ее красота, еще за несколько десятилетий уходят те, кто красоту эту помнил, а там и сама женщина обращается в прах. Напротив, всемогущий Бог живет вечно, это Он – создатель всей и всяческой красоты, Он своими руками вылепил ее в первую неделю Творения.
И все же как трудно любить Бога с той страстью, какую внушает прекрасная женщина. Быть может, такова составная часть замысла Божия? Быть может, сухие женоненавистники, подобные Маклишу, суть единственные достойные священнического облачения мужчины? И где же миссис Фокс? Она сказала, что оставит его лишь на минуту… маячившее перед ним видение ее коричневатого платья растаяло в воздухе, согревавшие душу отзвуки голоса истаяли в тишине.
Генри, сидящий в кресле Берти Фокса, грустно улыбается. Как ему быть? Единственное, что способно наделить его храбростью, необходимой для принятия Священного Сана, это потребность произвести впечатление на миссис Фокс, но если ему суждено завоевать любовь Эммелин, не махнет ли он тогда рукою на все на свете? Все годы, прошедшие до встречи с нею, он был несчастен, как же сможет он сопротивляться сладкому зову животного наслаждения, если она будет принадлежать ему? И сколь постыдно то, что он, всегда с болью душевной печалившийся о скудости даров Провидения, теперь, получив возможность пить чай в гостиной красавицы-вдовы, ощущает такую радость, что с трудом одолевает потребность раскачиваться из стороны в сторону, сидя в кресле! Боже, оборони от счастья человека, способного усовершенствовать мир!
Но что это за звуки? Доходящие сверху, приглушенные дверьми и коридорами маленького домика миссис Фокс… Уж не… не кашель ли? Да – ужасный, судорожный кашель, какой долетал до него из темных подвалов грязных трущоб… Неужели он слышит тот самый голос, который успел так полюбить?
Еще минуту-другую Генри сидит, окоченев от тревоги, ожидая и вслушиваясь. Затем в гостиную входит миссис Фокс – щеки ее разрумянились, но в остальном выглядит она здоровой и спокойной.
– Простите, что заставила вас ждать, Генри, – произносит она голосом ровным и сладким, как микстура от кашля.
Агнес, обиженная и удрученная, опускает на колени последний номер «Иллюстрированных лондонских новостей». Одна из статей только что уведомила ее: срок жизни средней английской женщины составляет 21 917 дней. Почему, ну почему газеты всегда печатают неприятное? Лучшего занятия себе не находят? Нет, право, мир того и гляди пойдет прахом.
Она встает, позволяя газете свалиться на пол, подходит к окну. Проверив, не испачкан ли подоконник (первые летающие насекомые уже расплодились, к несчастью, так что никакая предосторожность не повредит), она упирается ладонями в край его и, приникнув горячим влажным лбом к фригидному стеклу, окидывает взглядом раскинувшийся внизу парк. Старый тополь покрылся прыщами почек, да еще и подхватил какой-то зеленоватый грибок; лужайка чисто выбрита, но кое-где коса и мотыга продрали ее до темной земли. То, что делает с парком Стриг, нагоняет на Агнес меланхолию. Не то чтобы она не стыдилась поместья Рэкхэма, каким оно было до появленья садовника, – стыдилась, и как еще, – однако теперь, когда его подчинили Стригу, Агнес не хватает яркой россыпи маргариток среди деревьев и темно-зеленых ростков травы между камнями мощеных дорожек, благо ничто еще в парке до конца не доведено, и Стриг, по словам его, ждет, когда трава подрастет «как следует».
Агнес чувствует, как на нее снова накатывает потребность поплакать, и, чтобы справиться со слезами, покрепче сжимает края подоконника. Но слезы сожаления о маргаритках и дикой траве одна за одной скатываются по ее щекам, и чем чаще Агнес моргает, тем привольней они текут.
21 917 дней. А для нее и того меньше, она ведь живет уже так долго. Сколько дней жизни осталось у нее? Всю арифметику, какую Агнес знала, она давно уже позабыла, подсчет оказывается для нее непосильным. Ясно только одно: дни ее жизни сочтены – в самом жестоком и грубом смысле этого слова.
И ведь она же знает: так было далеко не всегда. Во времена Моисея женщины проживали сроки ныне неслыханные – во всяком случае, неслыханные в Англии. Да и сейчас на Востоке и в дальних пределах Империи отыскиваются премудрые мужчины (и уж наверное, женщины тоже?), которые разрешили загадку старения и порчи тела и переживают, невредимые, одно поколение за другим. Намеки на тайны, коими владеют они, присутствуют в брошюрках спиритов, которые Агнес прячет в корзине с принадлежностями для вышивания; в них есть и зарисовки, сделанные очевидцами различных чудес, – святого человека, который, бодро улыбаясь, восстал из земли через полгода после его похорон; экзотических черных джентльменов, которые танцуют на пламенеющих углях, и многого иного. Несомненно, существуют и книги – древние руководства по запретному знанию, – разъясняющие во всех подробностях каждую методу этих мудрецов. Все, что известно Человеку, где-нибудь да напечатано – другой вопрос, позволит ли «Библиотека Мьюди» заглянуть в эти книги любознательной женщине.
Ах, но что толку думать о них! Она проклята, и теперь с этим ничего уже не поделаешь: Бог отвернулся от нее; парк погиб; у нее болит голова; все ее платья не того, какой нужен, цвета; миссис Джеррольд на письмо ее ответить не соизволила; в щетке, которой она причесывается, вечно полно волос; а небеса зловеще темнеют, стоит ей осмелиться хотя бы нос высунуть из дома. Агнес, давясь слезами, открывает окно и подставляет искаженное лицо свежему воздуху.
Внизу, из двери, находящейся прямо под окном Агнес, выходит, чтобы набрать для грибного погреба ведро жирной земли, судомойка Джейни. Глядя на пуговицы ее простого черного платья, на узел белого банта, которым завязаны лямки ее передника, Агнес понимает, какую натугу испытывает спина Джейни, и мгновенно ощущает прилив сострадания к девушке, работающей в ее доме, точно бедная маленькая лошадка. Две больших слезы срываются с ресниц Агнес и летят прямо на девушку, но ветерок относит их в сторону прежде, чем они ударяются в ее уже отступившее к двери тело.