– А у вас тут как? – вздыхает Конфетка.
– Как обычно, – отвечает Эми. – Кэти держится, пока еще не померла. Ну а я снимаю пенки с окрестных улиц.
– Какие-нибудь планы?
– Планы?
– На эту комнату.
– Ее Низинчество нацелились на Дженнифер Пирс.
– Дженнифер Пирс? Из дома миссис Уоллис?
– Вот именно.
Конфетка тяжело вздыхает, ей не терпится убраться отсюда. Разговоры с Эми никогда легкими не были, но этот тягостен на редкость. Под челкой Конфетки собирается пот, ее так и подмывает соврать, что у нее закружилась голова, и сбежать вниз.
– Ну ладно, – произносит вдруг Эми. – Мне пора принарядиться к приходу моих обожателей. Вдруг и я сегодня своего принца встречу, мм?
Она поворачивается – так резко, что едва не сбивает Кристофера с ног, – и уходит, ссутулясь.
Конфетка обмякает, устало опирается ладонями о края ящика.
– Знал бы ты, Кристофер, – признается она мальчику, – как нелегко мне это дается.
– Дак давай, я за тебя все сделаю, – говорит он и, подойдя к Конфетке, подхватывает щетинящуюся гвоздями деревянную крышку. – Тот мужик молоток здесь оставил, а гвозди вот они.
И он взгромождает крышку на ящик, едва не пропоров при этом гвоздями руку Конфетки.
– Да… да, сделай… спасибо, – говорит она и отступает на шаг, терзаясь своей неспособностью прикоснуться к нему, поцеловать, взъерошить его волосы или погладить по щеке; терзаясь стыдом за то, что отступает к двери и выходит на лестницу, на то самое место, на котором он столько раз оставлял для нее бадейку с горячей водой. – Только пальцы побереги…
И под радостный стук молотка Конфетка начинает спускаться вниз.
Поколебавшись немного у задней двери дома греха, известного под названием «Заведение миссис Кастауэй», Конфетка дает себе дозволение навсегда покинуть его, ни с кем больше не прощаясь. И ничего не происходит, колебания ее продолжаются. Следом она пытается принудить себя уйти. Снова неудача. Язык принуждения понятен Конфетке, но только когда оно исходит извне. И она направляется к гостиной.
Мать ее расположилась на привычном своем месте и предается привычному занятию: наклеиванию бумажных святых в альбомы для вырезок. Конфетка, снова застав старуху за этим занятием – с ножницами, скалящими два зуба в ее костлявых клешнях, со стоящей наготове баночкой клея, – не удивляется, но лишается мужества. Спина поникшей над столом матери согнута, багряная грудь обвисла и почти касается невысокой горки картинок, мешанины украшенных нимбами дев, гравюрно-серых, розовых и голубых.
– Нет конца трудам моим, – вздыхает она, не то обращаясь к самой себе, не то приветствуя таким образом Конфетку.
Конфетка чувствует, как лоб ее продирает судорога раздражения. Она отлично знает, как далеко заходит мать в стараниях обеспечить нескончаемость своих трудов, – каждый месяц на книги, журналы, гравюры и открытки, присылаемые ей со всех концов земного шара, тратится небольшое состояние. От Рима до Пенсильвании издатели религиозной литературы считают, тут нечего и сомневаться, что самая набожная христианка в мире проживает здесь – в Лондоне, на Силвер-стрит.
– Ну-у-ус, – тихо и напевно произносит миссис Кастауэй, не отрывая налитых кровью глаз от свеженькой, поступившей из «Библейского общества» Мадрида Магдалины, – чаша твоя, можно сказать, преисполнена, не правда ли?
Конфетка на эту колкость внимания не обращает. Старуха просто не может остановиться, не может не сравнивать без конца удачу, выпавшую дочери, с собственной плачевной судьбой. Да если б и сам Бог упал перед ней на колени, предлагая ей руку и сердце, она отмахнулась бы от него, сочла бы это лишь жалким возмещением за пережитые ею страдания. И если б Конфетка сгорела заживо вместе с домом, миссис Кастауэй, пожалуй, назвала бы ее счастливицей, сумевшей уволочь с собой на тот свет столько ценной недвижимости.
Конфетка протяжно вздыхает, глядя на прислоненную к пустому креслу у камина виолончель Кэти Лестер.
– Что, Кэти больше уже не встает? – спрашивает она, слегка повышая голос, чтобы перекрыть им безостановочный стук молотка наверху.
– Вчера вставала, дорогая, – мурлычет миссис Кастауэй, сноровисто орудуя ножницами, из-под которых появляется на свет очередной человекообразный клочок бумаги. – И очень мило играла, по-моему.
– Она все еще… работает?..
Миссис Кастауэй прикладывает клочок к уже заполненной картинками странице, прикидывая, какое место он мог бы занять. У нее имеются сложные принципы, определяющие порядок наклейки святых; наложения одного на других допускаются, но лишь в тех случаях, когда они позволяют замаскировать недостачу какой-либо части тела… Эту новую плачущую красотку придется наклеить так, чтобы она прикрыла собой отсутствие правой руки у другой, а оставшийся пустым узкий клинышек можно будет заполнить… где она, та малютка из французского календаря?..
– Мама, Кэти еще работает? – снова спрашивает, на этот раз громче, Конфетка.
– О… прости, дорогая. Да, да, конечно работает. – И миссис Кастауэй задумчиво помешивает в баночке клей. – Знаешь, чем ближе она подходит к гробу, тем выше становится спрос на нее. Мне иногда приходится отказывать гостям, представляешь? Их даже грабительская цена не отпугивает.
Взгляд ее затуманивают раздумья об испорченности нашего несовершенного мира и сожаления о том, что преклонный возраст не позволяет ей нажиться на этой испорченности поосновательнее.
– Знай об этом в санаториях, они бы там деньги лопатой гребли.
Стук наверху внезапно прекращается, наступает молчание. Девятнадцать лет прошло с тех пор, как в скрипучем перенаселенном доме на Черч-лейн началась совместная жизнь миссис Кастауэй и Конфетки; и шесть с той страшной, воющей ночи, в которую миссис Кастауэй (в наряде куда более убогом, освещенном свечой, мерцавшей во мраке старого дома) на цыпочках приблизилась к кровати Конфетки и сообщила, что больше ей дрожать от холода не придется, что нашелся добрый джентльмен, готовый ее согреть. Конфетка силится вспомнить миссис Кастауэй такой, какой та была еще раньше, – матерью не столь ядовитой, как ныне, более заботливой, историческим персонажем, именовавшимся просто «мамой», укрывавшим ее на ночь одеялом и никогда не говорившим о том, откуда берутся деньги. И пока она силится, миссис Кастауэй, нынешняя и тутошняя, помешивает клей в баночке, время от времени извлекая из нее кисточку и нанося на страницу альбома комочек липкой кашицы.
– Я слышала… – говорит, почти задыхаясь, Конфетка, – слышала от Эми, что ты подумываешь заменить меня Дженнифер Пирс.
– Тебя никто заменить не сможет, дорогая, – улыбается, показывая покрытые алыми пятнышками зубы, старуха.
Конфетка морщится и пытается скрыть эту гримасу, подергивая, точно в тике, носом.
– Я полагала, что мужчины мисс Пирс не по вкусу.
Миссис Кастауэй пожимает плечами:
– Мужчины никому не по вкусу, дорогая. И все-таки миром правят они, а нам всем надлежит преклонять перед ними колени, мм?
У Конфетки начинают чесаться руки, особенно предплечья и запястья. Отогнав искушение наброситься на них и расчесать до крови, она совершает попытку снова вернуть разговор к Дженнифер Пирс.
– Она хорошо известна среди любителей кнута и плетки, мама. Вот я и подумала, не собираешься ли ты… изменить направление дома?
Миссис Кастауэй склоняется над своим рукодельем, придвигая, пока клей еще не подсох, плечо последней из Магдалин к бедру смежного с ней святого.
– Ничто не остается неизменным навек, дорогая, – бормочет она. – Старые гусыни вроде меня и миссис Уоллис, мы… – она поднимает на дочь театрально округленные глаза, – мы всего лишь лоточницы на рынке страсти и просто обязаны отыскивать на нем ниши, никем еще не заполненные.
Конфетка крепко стискивает свои предплечья. «Почему ты так поступила? – думает она. – С родной дочерью? Почему?» Она так никогда и не осмелилась задать этот вопрос вслух. И теперь открывает рот, чтобы спросить:
– Как… как вы договорились? Ты и ми… мистер Хант?
– Ну перестань, Конфетка, – укоризненно отвечает миссис Кастауэй. – Ты молода, у тебя вся жизнь впереди. Зачем тебе забивать свою хорошенькую головку бизнесом. Оставь это мужчинам. И увядшим старым развалинам вроде меня.
Не мольба ли это блеснула в красных глазах старухи? Не мерцание ли страха? Конфетка слишком подавлена, зуд в руках сводит ее с ума, и потому она отказывается от дальнейших расспросов.
– Мне пора, мама, – говорит она.
– Конечно, дорогая, конечно. Здесь тебя ничто больше не удерживает, не так ли? Вперед и ввысь вместе с мистером Хантом! – И старуха вновь обнажает испятнанные красным зубы, сооружая из рта безрадостный полумесяц прощания.
Через несколько минут, уже на Риджент-стрит, Конфетка сдирает перчатки, подтягивает узкие рукава до локтей и исступленно расчесывает предплечья, пока кожа их не обретает сходство с тертым имбирем. И только боязнь вызвать неудовольствие Уильяма Рэкхэма удерживает ее от того, чтобы расчесать их в кровь.
– Да проклянет Господь и Господа, – шепчет она, глядя на одетых по моде прохожих, норовящих бочком прошмыгнуть мимо нее, – и все немыслимо грязное творение Его.
Вернувшаяся к себе, в собственный ее марилебонский дом, Конфетка лежит сейчас в ванне, почти целиком накрытая одеялом благоуханной пены. Пар размыл вокруг нее очертания волглой клетушки, горчичный цвет потолка смягчился до яичной желтизны. В лавандовом мареве мерцают на флакончиках, склянках и баночках десятки маленьких «Р».
«Тринадцать, – думает она. – Мне было тринадцать лет».
Вода покусывает и покалывает погруженные в нее руки – ощущение много более предпочтительное, чем чесоточный зуд. В одной ладони Конфетка сжимает губку, поднося ее к лицу всякий раз, что слезы начинают слишком уж язвить щеки.
«Ты же понимаешь, – годы тому назад сказала ей миссис Кастауэй, – для того, чтобы в нашем доме царили счастье и согласие, я должна относиться к тебе так же, как к другим девочкам. Мы занимаемся нашим делом все вместе». Каким