– Кэдди?
Лицо узнавшей подругу молодой женщины озаряется выражением, которое столь многие мужчины находили неотразимым: бесспорной благодарностью за то, что она дожила до этой счастливой встречи. Она бросается к Каролине, обнимает и целует ее, отчего физиономию стоящего за прилавком приказчика искажает досадливая гримаса. Недовольство его вызывает не столько выставляемая напоказ приязнь двух женщин, сколько удар, нанесенный его гордыне: он принял Конфетку за леди, обслуживал со всевозможной угодливостью – и, судя по вульгарности ее подруги, дал маху.
– Это все, мадам? – кисло осведомляется он, принимаясь любовно обмахивать перьевой метелкой череду пузырьков с чернилами.
– Да, благодарю вас, – отвечает Конфетка голосом, который неизменно полнится у нее изысканно-сладкими гласными и безупречными согласными. – Вот разве… если вы будете настолько любезны… нельзя ли устроить так, чтобы мне было легче нести покупку?
И она вручает приказчику стопу бумаги, немного помятой только что прижимавшимися к ней с двух сторон женскими бюстами. Приказчик, скривясь, обертывает покупку украшенной тонкими полосками бумагой и обвязывает шпагатом, сооружая из него подобие ручки. Конфетка, воркуя чарующе и благодарно, принимает от него сверток и недолгое время любуется рукоделием приказчика, сладострастно поглаживая шпагат обтянутыми кожей перчаток пальцами, дабы показать, как высоко оценила она его работу. А после поворачивается к нему спиной и берет подругу под руку.
Выйдя под солнечный свет, тесно прижавшись одна к другой, Каролина и Конфетка украдкой оглядывают друг дружку. В то время внешности женщины грозило немало непоправимых напастей – кожу съедала оспа; волосы прореживал ревматизм; глаза наливались кровью; искривлялись, заживая, рассеченные ударом ножа губы. Однако ни Каролине, ни Конфетке страсти подобного рода не грозят. Жизнь была к ним добра – или, по крайней мере, не была жестока.
Губы Конфетки, отмечает женщина постарше, бледны, сухи и шелушатся, но разве такими они и не были всегда? В дни ее бедности, еще до того, как Конфетка перебралась в жилье поизысканнее, они с Каролиной были в Сент-Джайлсе соседками, их разделяли всего три дома, и даже гости их, случалось, стучались не в ту дверь, спрашивая «девушку с сухими губами». Каролина знает к тому же, что с гантированными руками Конфетки не все ладно: ничего такого уж серьезного, просто не очень приглядное кожное заболевание, которое, опять-таки, мужчины всегда готовы простить. Почему они с такой терпимостью относились ко всем изъянам Конфетки, было да и остается загадкой для Каролины – в сущности, ни об одной телесной черте подруги она не могла бы по чести сказать, что у нее, у Каролины, эта штука устроена хуже.
Стало быть, есть в ней что-то, с первого взгляда не обнаружимое.
– Выглядишь страх до чего хорошо, – говорит Каролина.
– А чувствую себя отвратительно, – негромко отвечает Конфетка. – Да проклянет Господь и Господа, и все Творение Его.
Лицо и голос ее остаются спокойными, подобным тоном она могла бы отпустить замечание о погоде. Карие глаза светятся – или так только кажется? – мягким и добрым юмором.
– Армагеддон, вот что нам не помешало бы, – а, как по-твоему?
Может, тут какая-то непонятная мне шутка, гадает Каролина, – из тех, которыми Конфетка перебрасывается с образованными господами: теперь, когда она обосновалась на Силвер-стрит. Прежде, во времена Черч-лейн, Конфетка любила посмеяться. Каролина и поныне улыбается, вспоминая ее коронный номер, пользовавшийся у проституток большой популярностью. Не то чтобы она хорошо его помнила, нет; суть номера состояла не только в актерской игре, но и в словах, в сотнях слов, они-то и были самой его солью. Конфетка показывала, как она совращает незримого мужчину, как умоляет его голосом, почти истерическим от похоти. «Ох, ну дай же мне погладить твои яйца, они такие красивые – как… как собачье дерьмо. Собачье дерьмо, укрывшееся под твоим…» Под чем? У Тиши было для этой штуки такое хорошее слово. Слово, от которого и у тебя становилось мокро между ног. Но Каролина его забыла, а сейчас спрашивать о нем не время.
То, что Конфетка оказалась шлюхой куда более вожделенной и взыскуемой, чем она, всегда ставило Каролину в тупик, однако так оно и было, а в последнее время, если верить слухам, которые ходят среди девушек ее ремесла, популярность Конфетки еще и возросла. Нечего и сомневаться, переезд миссис Кастауэй из Сент-Джайлса на Силвер-стрит, с которой можно в три прискока попасть на самую широкую, богатую и пышную из улиц Лондона, объяснялся не столько амбициями Мадам, сколько спросом на Конфетку.
А отсюда проистекает вопрос: как оказалась Конфетка, живущая по соседству с роскошными магазинами Вест-Энда, здесь, в задрипанной писчебумажной лавчонке на Грик-стрит? Зачем рискует она загрязнить подол прекрасного зеленого платья, переходя улицу, с которой никто не спешит сметать конский навоз? Да, собственно говоря, зачем ей было вообще вылезать из постели (по-королевски роскошной, как представляется Каролине) еще до полудня?
Однако, когда она спрашивает: «Что тебя занесло в наши края?» – Конфетка лишь улыбается беловатыми, сухими, как крылья ночной бабочки, губами.
– Я… навещала друга, – говорит она. – Провела там всю ночь.
– А, ну понятно, – ухмыляется Каролина.
– Нет, правда, – серьезно настаивает Конфетка. – Давнего друга. Женщину.
– Ну и как она? – спрашивает Каролина, надеясь выведать имя. Конфетка на секунду закрывает глаза. Ресницы у нее густые и пышные, такие у рыжей женщины встретишь не часто.
– Она… покинула наши края. Я с ней прощалась.
Странную они составляют пару, идущие вместе по улице Каролина и Конфетка: женщина постарше тонка в кости, круглолица и пышногруда; рядом со своей спутницей, высоким, гибким созданием в зеленом, как мох, платье из peau-de-soie[2], она выглядит складной и статной. Но хоть у нее, у этой самой Конфетки, и нет груди, о которой стоило бы говорить, и кости ее пугающе выступают из-под ткани лифа, она тем не менее движется с большим, чем у Каролины, достоинством, с большей женственной надменностью. Голову она держит высоко и выглядит единым целым со своим платьем, как если б оно было собственной ее шкуркой либо оперением.
Не эту ли животную безмятежность, гадает Каролина, и находят столь притягательной мужчины. Ее, да еще дорогую одежду. Впрочем, она ошибается – все дело в способности Конфетки разговаривать со всяким мужчиной так, точно она с ним давно уже пребывает на короткой ноге. В этом и в умении никогда не говорить «нет».
Теперь вопрос задает Конфетка:
– Далеко ли от дома собираешься сегодня начать?
– Да уж не там, – отвечает женщина постарше, махнув рукой в сторону Сент-Джайлса. – Может быть, на Краун-стрит.
– Что так? – участливо спрашивает Конфетка. – У тебя ведь неплохо все складывалось пару месяцев назад – помнишь, на Сохо-Сквер? – (Вот вам еще одна причина, по которой Конфетка столь преуспела в своей профессии: ее способность запоминать – из того, что относится к жизни других людей, – не одни только увлекательные пустячки.)
– У меня на нее духу не хватает, – вздыхает Каролина. – В тот раз, когда я столкнулась с тобой, просто-напросто день был удачный, вот я и не могла нарадоваться на Сохо-Сквер – подцепила там двух роскошных клиентов подряд и думала: теперь это мое место! Сама знаешь, Тиша, новичкам везет. Для таких хороших мест я попросту не гожусь. Надо знать свой шесток.
– Глупости, – отвечает Конфетка. – Они ничего не смыслят, мужчины. Оденься в черное, набери побольше воздуху в грудь, надуй щеки, и они примут тебя за королеву.
Каролина с сомнением усмехается. По ее-то опыту, произвести впечатление на этот пресыщенный мир далеко не так просто.
– Да они же меня насквозь видят, Тиша. Из свиной жопы шелковый кошелек не сошьешь.
– О, думаю, тебе это удалось бы, – неожиданно посерьезнев, отвечает Конфетка. – Тут все зависит от клиента.
Каролина вздыхает:
– Понимаешь, если я держусь своей части города, у меня и клиентов набирается больше, и осечек выходит меньше. А стоит мне зайти на запад дальше Краун-стрит, и сразу начинаются сложности. – Прищурясь, она бросает вдоль Грик-стрит взгляд в направлении Сохо-Сквер, и вид у нее при этом такой, словно все, что лежит за еврейской школой и благотворительным приютом, представляет собой вершину, на которую ей не взобраться. – Да, конечно, мне удается подцепить там иностранца, еще бы, или деревенского сопляка, или кого-нибудь из тех, кому хватает смелости только на то, чтобы таскаться за тобой по пятам. С этими нужно разговаривать по дороге сюда, не закрывая рта: «О да, и что же привело в Лондон такого человека, как вы, сэр?» – они и опомниться не успевают, а уже вот она, Черч-лейн, назад не повернешь. Ну и получают свой фунт мяса и хорошо тебе платят, списывая денежки на знакомство с достопримечательностями. Но ведь попадаются и такие, кто всю дорогу ноет: «Чего это так далеко, почему так далеко, разве мы еще не пришли? Это же Старое Сити, трущобы какие-то». Их иногда приходится заводить в проулок и устраиваться раком, однако бывает, они тебя тут же отталкивают, свирепеют, орут: «Лезла бы лучше к тем, кто тебе по чину!» И знаешь, Тиша, от этих у меня просто руки опускаются. Чувствую себя униженной до того, что хочется уйти домой и выплакаться…
– Ну уж нет, – протестующе покачивает головой Конфетка. – Не надо так на это смотреть. Унижаются-то они, а не ты. Они считают себя Прекрасными Принцами, а ты показываешь им, что в принцы они рылом не вышли. Да если бы их добродетели так всем и лезли в глаза, разве подошла бы к ним женщина вроде тебя? Поверь мне, это они идут домой и там плачут – надменные, трусливые мелкие гниды. Ха!
Женщины заливаются смехом; впрочем, Каролине хватает его ненадолго.
– Ну, так или этак, – говорит она, – а я из-за них, бывает, и нюни распускаю. Да еще и на людях.