– И наверное, – говорит она, чтобы хоть чем-то нарушить наступившее молчание, – болезнь твоей жены лишила ее всех подруг?
Умиротворенный ее объятием, Уильям обмякает.
– Знаешь, странное дело… Я полагал, что так и будет, однако все выглядит иначе. Сезон не за горами, и нас просто-напросто завалили приглашениями. Поразительно, если вспомнить, что она вытворяла в последний раз, когда…
– И что же она вытворяла?
– О… Да все, что угодно. Она смеялась, когда смеяться было нечему, и не смеялась, когда было чему. Выкрикивала всякие нелепости, предостерегая людей от незримых опасностей. Как-то раз она залезла под обеденный стол и жаловалась оттуда, что в мясе много крови. А уж сколько раз она в обморок падала, я и припомнить не могу. Господи, как часто мне приходилось отвозить ее!.. – (Конфетка чувствует, как Уильям покачивает головой.) – И нате вам, все прощено и забыто. Вот оно, наше светское общество.
Конфетка трется ухом о его живот. Судя по тому, как в нем булькает и журчит, Уильям ничего сегодня не ел – что ж, тем быстрее бренди развяжет ему язык.
– А тебе не приходило в голову, – спрашивает она, – что приглашениями осыпают, возможно, не ее, а тебя?
– Меня? – Он вздыхает – и так тяжко, что голова Конфетки приподнимается на целых три дюйма. – Да я, собственно, никогда не был большим любителем балов, пикников и званых обедов. Предпочитаю развлекаться самостоятельно. И как бы там ни было, у меня в этом году такое кошмарное количество дел, что я вряд ли сумею выкроить время для развлечений.
– Да, но не думаешь ли ты, что многие пристально наблюдали за твоим… твоим незаурядным возвышением. Ты стал очень большим человеком, Уильям, и стал им быстро. А общества больших людей ищет всякий. И эти приглашения… ну не могут же люди приглашать тебя одного, без жены, ведь так?
Уильям вытягивает руки вдоль спины Конфетки, утыкается лбом в холмик ее турнюра. Ясно, что она его убедила.
– Какой же я все-таки простак… – задумчиво бормочет он; голос его стал грудным от бренди и улегшихся тревог. – Все так переменилось, а я этого даже не понял…
– Ты должен помнить о том, кто твои истинные друзья, – наставляет его Конфетка, вновь начиная поглаживать лощинку между бедер Уильяма. – Чем богаче ты становишься, тем больше будет появляться людей, готовых на все, лишь бы подольститься к тебе.
Уильям, застонав, притягивает ее голову к упомянутой лощинке.
Потом, когда его с таким трудом поднятый из ничтожества жезл вновь опадает, ссыхаясь до размеров небольшого штырька, Конфетка возобновляет разговор, в надежде вытянуть из Уильяма какие-нибудь новые сведения.
– До чего ж я соскучилась по этому волшебному вкусу, – восторженно сообщает она, дабы помешать его воспрянувшему настроению опасть подобным же образом. – Тебя не было так долго! Неужели ты ни разу не вспомнил о своей маленькой наложнице, которую оставил здесь тосковать по тебе – да еще и без чистой одежды?
– Я был по уши… – Однако она смеется, прерывая извинения Уильяма, и принимается с комической быстротой целовать его в уши, давая понять, что нисколько не обижена. Боящийся щекотки Уильям похрюкивает и съеживается так, что под его бородой обозначается двойной подбородок. – Управление крупным делом отнимает гораздо больше времени, чем я полагал. В последние дни мне связывала руки не одна только история с Хопсомом. Да и в ближайшие недели я буду занят ничуть не меньше. В самом скором времени мне придется съездить в Митчем, на мои лавандовые поля, выяснить, почему они…
– Лавандовые поля? – взволнованно перебивает его Конфетка.
– Да…
– Те, на которых растет настоящая лаванда?
– Ну да, конечно…
– Ах, Уильям! Как мне хотелось бы взглянуть на них! Знаешь, я ведь и не видела никогда живых растений, только те, что есть в лондонских парках. – Она опускается на корточки – пониже, подставляя взглядам Уильяма свое восторженное лицо. – Поле, полное лаванды! Для тебя оно, наверное, вещь самая заурядная, но для твоей маленькой Конфетки – все равно что сказка! Ах, Уильям, возьми меня с собой.
Он поерзывает в кресле, улыбаясь и хмурясь сразу. Дурные предчувствия норовят пробиться на поверхность его сознания, замутненного спиртным и чувственным пресыщением.
– Я с превеликим удовольствием взял бы с собой такое прелестное создание… – мямлит он. – Однако подумай о риске скандала: ты, никому не известная молодая женщина, прогуливаешься со мной по полям, и все работники видят нас…
– Но разве это место не на другом краю Англии?
– Митчем? Всего лишь в Суррее, дорогая… – Он улыбается, видя, что понимания в лице ее не прибавилось. – Достаточно близко, чтобы поползли слухи.
– Ну, тогда мне нужно будет приехать туда с кем-то еще! – с пылом провозглашает Конфетка. – Скажем, с другим провожатым. Вернее… – она замечает скользнувшую по его лицу тень подозрения, – вернее, я сама могу сопровождать кого-то: мм, старика! Да, да, я как раз знаю нужного нам человека, парализованного старика, можно будет сказать, что это мой дедушка. Он глух и слеп – ну, то есть почти. Никаких неприятностей он нам доставить не сможет. Я могла бы просто… катить его в кресле, как младенца в коляске.
Рэкхэм только помаргивает вытаращенными от изумления глазами:
– Ты ведь говоришь это не всерьез, верно?
– Еще как всерьез! – восклицает она. – Ах, Уильям, ну пообещай взять нас с собой!
Он встает, кренится набок, и его разбирает смех от собственной неуклюжести, от упоительной абсурдности его новой, с иголочки, жизни.
– Нельзя, чтобы я заснул здесь, у тебя, – застегивая брюки, бормочет он. – Утром ко мне должен прийти Хопсом…
– Пообещай, Уильям, – молит Конфетка, помогая ему заправить в брюки рубашку. – Скажи мне да!
– Мне нужно будет подумать об этом, – отвечает он, слегка покачиваясь перед креслом, на котором висит его еще дышащий влагой ольстер. – Когда протрезвею.
И он поднимает пальто за ворот, позволяя Конфетке помочь ему просунуть руки в неподатливые рукава. Пальто потяжелело, стало обжигающе горячим снаружи и волглым изнутри, да и попахивает оно как-то странно; Уильям и Конфетка прыскают, прижавшись друг к дружке лбами, неприятный запах лишь веселит их.
– Люблю тебя! – смеясь, произносит он, и она крепко обнимает Уильяма, прижавшись щекой к его поросшему густым волосом подбородку.
Гроза, бушевавшая снаружи, прошла. Ночь пала на Прайэри-Клоуз, утихомирив дождь, угомонив ветер. В черном небе сверкают звезды, под фонарями отсвечивают серебром скользкие улицы. Над утыканным дымоходами горизонтом мерцает полная луна, сирена всех сомнамбул, – от Шордитча до королевских опочивален Вестминстера.
– Смотри под ноги, сердце мое! – окликает Конфетка Уильяма из вестибюля его дома вдали от дома.
Чепстоу-Виллас, на которую сворачивает, позвякивая, кеб Уильяма, тиха, как погост, а дом Рэкхэма возвышается над ней, точно памятник, – огромное надгробие нашедшего здесь свой конец прославленного рода. Уильям подрагивает – от холода и раздражения, порождаемого, когда он толкает калитку, ее усиленным тишиной скрипом. Он уже наполовину трезв, и настроение им владеет самое траурное – безрадостное приветствие собственного его обиталища удручает Уильяма. Даже пес, который так полюбил околачиваться у парадных ворот его дома, запропастился куда-то, а дорожка, идущая от них по аскетично остриженной траве, жутковато поблескивает под светом луны. За деревьями на миг возникает видение наполовину скрытого ими зловещего и пустого каретного сарая, напоминая Уильяму о еще одном пункте из длинного списка дел, которые ему надлежит совершить.
Звонит он только единожды и, сразу сообразив, что час стоит поздний, принимается рыться по карманам в поисках ключа. Сквозь декоративное окошко над архитравом сочится слабый свет – как раз достаточный для того, чтобы тень головы Уильяма, склоняющегося к проклятым, вечно ускользающим карманам, накрыла его пальцы. (Боже всесильный! Если бы его компания производила одежду, а не парфюмерию, сколько всего пришлось бы переменить!)
И как раз когда он находит ключ и почти уж ухитряется вставить его в замочную скважину, дверь распахивается и Уильяма приветствует Летти – глаза у нее припухли, звонок явно разбудил ее, задремавшую в прямом кресле. Даже в свете единственной свечи, которую она держит в руке, Уильям различает красноту ее левой щеки, покрытой складками, которые оставил рукав униформы; можно не сомневаться, что и Летти так же отчетливо видит его припухший красный нос и испарину на лбу.
– Где Клара? – спрашивает он, когда Летти помогает ему выбраться из пальто. (Руки у нее сильнее Конфеткиных, но не так проворны.)
– Легла, мистер Рэкхэм.
– Хорошо. Ложитесь и вы, Летти.
Ему осталось исполнить, прежде чем отправиться спать, еще одну непременную обязанность, а без путающейся под ногами Клары сделать это будет намного легче.
– Спасибо, мистер Рэкхэм.
Он смотрит, как служанка поднимается по лестнице, дожидаясь, когда она уберется в свой чердачный закуток. Затем поднимается следом, сворачивая к спальне Агнес.
Уильям входит в эту спальню – в ней душно и тягостно, как в закрытой стеклянной банке, думает он. Когда он только начал ухаживать за Агнес, она носилась, точно девочка, по зеленым лужайкам Риджент-парка, и яркие юбки ее плескались под ветерком; ныне ее территория – это затененный плотными шторами склеп. Уильям с опаской принюхивается; не пропитайся он к этому времени бренди, ему удалось бы различить душок спирта для притираний, пролитого на ковер новым доктором, пытавшимся смочить им ватный тампон.
Подняв свечу повыше, Уильям подходит к кровати и видит лицо жены, наполовину зарывшееся в слишком большие, слишком пышные подушки.
Она ощущает его приближение – губы ее чуть подергиваются, вздрагивают невесомые ресницы.
– Клара? – тоненько спрашивает она.
– Это я. Уильям.
Глаза Агнес приоткрываются с быстротою щелчка, показывая незрячие белки, на которых, совершенно как играющие рыбки, появляются и исчезают, вращаясь, ярко-синие райки. Ясно, что она, одурманенная, уже проделала половину пути к своей волшебной стране, пролетела по лабиринтам монастырей не то замков, которые ей так нравится навещать.