– Но право же, полковник! – с мольбой обращается она к старику, и в тоне ее столько же насмешки, сколько и подлинного чувства. – Здесь так… так чудесно. Признайте, по крайней мере, что все это составляет приятный контраст миссис Лик.
– Что? Приятный контраст? – Старик принимается гневно ерзать в скрипучем кресле, стараясь извлечь из хранящейся у него в памяти энциклопедии катастроф факты особенно показательные. – Два с половиной года назад сгорели Объединенные фруктовые сады Гранвиля, одни только угли остались! – торжествующе объявляет он. – Двенадцать трупов! Двадцать седьмого числа прошлого месяца – пожар на спичечной фабрике Гётеборга, это в Швеции: сорок четыре человека погибли, девять получили смертельные ожоги! В прошлое Рождество в Виргинии всего за полдня выгорели дотла хлопковые плантации – вместе с тамошними дикарями!
Он замолкает, переводит взгляд на Уильяма Рэкхэма и плотоядно оскаливается:
– А какой костерок получился бы из этого вашего добра, мм?
– На самом-то деле, сэр, – с надменной терпимостью отвечает Уильям, – костер разводят здесь каждый год. Видите ли, мои поля разделены на участки соответственно возрасту того, что на них растет. Некоторым кустам уже пошел пятый год, они выдохлись, и в конце октября их сожгут. И уверяю вас, огонь будет настолько силен, что весь Митчем пропахнет лавандой.
– О, какое чудо! – восклицает Конфетка. – Как я хотела бы попасть сюда в это время!
Лицо Уильяма рдеет от гордости – здесь, на холмике, – подбородок выпячивается в направлении принадлежащей ему империи. Какое чудо сотворил он: недавний изнеженный бездельник, пребывавший в стесненных обстоятельствах, стал ныне хозяином этой фермы с ее странно смуглыми работниками, снующими, точно полевки, между кустами лаванды. И шум их труда тоже принадлежит ему, и аромат миллиона цветов, и небо над ними, ибо – если все это принадлежит не ему, то кому же? О, разумеется, Бог по-прежнему владеет всем – предположительно, – но где следует провести разграничительную черту? Только помешанный стал бы настаивать на принадлежности Богу Паддингтонского вокзала или кучи коровьего навоза – так зачем же играть словами, отказывая Уильяму Рэкхэму во владении этой фермой и всего, что находится над и под нею? И Уильяму вспоминаются стихи Писания, которые отец его любил цитировать вечно питавшему сомнения юному Генри: «Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте (Рэкхэм-старший особо нажимал на это слово) над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле».
Уильям так живо припоминает эти слова, что ощущает себя едва ли не возвратившимся в маленькое тельце, которое занимал в семилетнем возрасте, – плетущимся при первом его посещении этой фермы за старшим братом. Отец, в ту пору темноволосый и рослый, привез их на лавандовые поля, решив, что эта часть его царства может показаться наиболее привлекательной мальчику, который в один прекрасный день оное унаследует.
– А этим леди и джентльменам разрешают уносить домой хотя бы часть лаванды, которую они собирают, отец?
Детский голос Генри – да, Генри, ибо Уильям и в семь лет таких дурацких вопросов не задавал, – доносится до него через все эти годы, чистый, как звон колокольчика.
– А им и не нужно тащить ее в дом, – снисходительно осведомляет своего первенца Генри Калдер Рэкхэм. – Они пропитываются запахом лаванды, просто работая здесь.
– Я думаю, это очень приятное вознаграждение.
(Каким же ослом был Генри – всегда!)
Отец хохочет:
– Они работают не только за него, мой мальчик. Мне приходится еще и деньги им платить.
Недоверчивое выражение, появившееся на лице Генри, должно было уже тогда сказать старику, что он выбрал в наследники не того сына. Но не важно, не важно… Время возвышает всякого, кто достоин того.
– Ну тыыы!
Уильям, не обращая внимания на отвратительное брюзжание полковника Лика, окидывает, перед тем как спуститься с Улейного холма, взглядом свои поля. Все здесь осталось таким же, как в пору его детства, – вот разве работники не могут быть теми, что трудились во владениях Генри Калдера Рэкхэма двадцать один год назад, ибо мужчин и женщин тоже приходится, когда они ослабевают, выпалывать и уничтожать, точно выдохшиеся пятилетние растения.
Морщинистая, плотного сложения женщина, несущая на спине набитый ветками мешок, проходит мимо Уильяма и его гостей, кивая им угрюмо и угодливо.
– Вы рассказывали нам, мистер Рэкхэм, о пятилетних растениях, – раздается голос Конфетки.
– Да, – громко отвечает Уильям, глядя на приближающегося к ним второго работника с мешком за спиной. – Некоторые производители собирают урожай и с шестилетних кустов. Но только не Рэкхэм.
– А как скоро после посадки лаванды ее можно использовать, сэр?
– На второй год – хотя наилучшего качества она достигает только на третий.
– И сколько же лавандовой воды дают ваши поля, сэр?
– О, несколько тысяч галлонов.
– Поразительно, не правда ли, дедушка? – спрашивает старика Конфетка.
– Э? Дедушка! Да ты своего деда и не видела никогда!
Конфетка, повертев головой, убеждается, что работники с мешками отошли достаточно далеко и разговора их не услышат.
– Накличете вы нам беду, – погребальным шепотом выговаривает она полковнику и в виде предостережения дергает его кресло за ручки. – Даже уличный попрошайка не доставляет столько хлопот, сколько вы.
Старик оскаливает зубы и выпутывает жутковатую голову свою из ее свивальников.
– А чего б ты хотела? – ухмыляется он. – Этим любые хитрости и кончаются. Шарады! Маскарады! Ха! Я не рассказывал тебе про лейтенанта Карпа, с которым служил в последнюю большую войну? – Под этим он разумеет не войну с ашанти и даже не Индийское восстание, но войну Крымскую. – Вот хороший пример хитрости! Карп напялил женский плащ, шляпку и попытался пролезть в них за линию фронта, а ветер как дунет, да как задерет ему плащ аж на голову, ну и оказался он у всех на виду – ковыляет кое-как, а между ног мушкет болтается. Никогда больше не видел, чтобы в одного человека столько палили. Ха! Ха! Ха! Хитрости!
Гогот его разносится по окрестным полям, и в них поднимается несколько голов.
– Весьма забавный анекдот, сэр, – холодно произносит Уильям.
– Не обращайте на него внимания, Уильям, – говорит Конфетка. – Он скоро заснет. После полудня он всегда дрыхнет.
Колючий подбородок полковника Лика гневно вздергивается:
– Это было годы назад, шлюшка, мне тогда нездоровилось! А сейчас я поправился!
Конфетка склоняется к нему, пальцы одной ее руки впиваются в правое плечо полковника, другая ласково поглаживает левое.
– Виссски! – напевно сообщает она ему на ушко. – Виссссски!
Через несколько минут полковник Лик уже обмякает, похрапывая, в кресле. Уильям Рэкхэм и Конфетка стоят в тени дуба, наблюдая издали за усердными тружениками. Конфетка так и пышет жаром – и не только от непривычных усилий, коих потребовало от нее катание полковника в кресле, – ее переполняет счастье. Всю свою жизнь она считала себя горожанкой, полагала, что природа (которую знала лишь по одноцветным гравюрам и романтической поэзии) ничего дать ей не сможет. Теперь она с ликующей безоглядностью отбрасывает эту мысль. Ей необходима уверенность в том, что она проходит под этим великолепным синим небом, по этой мягкой зеленой земле не в последний раз.
– Ах, Уильям, – говорит она, – ты ведь привезешь меня сюда снова – на большой костер?
– Да, конечно, – отвечает он, ибо распознает в ней свечение счастья и знает, кто его породил.
– Обещаешь?
– Даю слово.
Довольная, она отворачивается, чтобы взглянуть на северо-восток: там, далеко-далеко, висит украшенная радугой завеса дождя. Уильям смотрит на свою любовницу сзади, ладонью заслонив от солнца глаза. Длинная юбка ее мягко шелестит на ветру, лопатки, когда она поднимает, чтобы прикрыть лицо, руку, выступают из-под плотной ткани платья. И Уильям сразу же вспоминает ощущение, которое оставляет лежащая в его ладони грудь Конфетки, колкую остроту ее бедер, впивающихся в его куда более мягкий живот, упоительное прикосновение шершавых, потрескавшихся пальцев к его члену. Вспоминает, какими пышными становятся ее волосы, когда она раздевается догола, вспоминает тигровую расцветку кожи, походящей на схему, которая указывает его пальцам, как им следует ложиться на ее талию или на задницу, когда он вскальзывает в нее. Уильяма одолевает желание обнять ее – как жаль, что ему не по силам на полчаса убрать с полей всех работников и лечь с Конфеткой на самом краю травы. Что мешает ему видеться с ней каждую ночь? Какой достойный своего прозвания мужчина не прижимал бы к себе это совершенное тело так часто, как только может? Да, он будет, он должен встречаться с ней в будущем сколь возможно чаще – но не сегодня, сегодня ему еще многое предстоит переделать.
Конфетка поворачивается к нему, в глазах ее стоят слезы.
Возвращение в Лондон – в наемном, запряженном четверкой экипаже – оказывается долгим, как пребывание в чистилище. Дождь, казавшийся с полей Рэкхэма таким далеким, встретил карету на середине пути и теперь молотит по ее крыше. Дурная погода замедляет движение, карета совершает загадочные остановки в попутных деревнях и деревушках, кучер слезает там с козел и исчезает на две, на пять, на десять минут. Вернувшись, он подолгу ковыряется в упряжи, проверяет, надежно ли укрыто брезентом привязанное к крыше кресло старика, не промокло ли оно, возится с чем-то под днищем кареты, сотрясая ее. Поспешание явно не принадлежит к числу его девизов.
Сидящая в карете Конфетка дрожит, стискивает зубы, чтобы они не отбивали дробь. На ней все то же лавандовое платье и больше ничего – нет даже шали. Зная, что ей придется целый день возить кресло полковника Лика, и стремясь посильнее очаровать Уильяма, она решила обойтись без дополнительных одежек и теперь страдает от этого. Однако прижиматься к старику, чтобы согреться, ей н