Багровый лепесток и белый — страница 78 из 192

Мужчина ухмыляется, склоняет на сторону голову, поскребывает подбородок.

– А денег дадите? – осведомляется он.

Генри стискивает зубы, ибо знает: сейчас он должен проявить твердость, поскольку, если ему все же выпадет стать священником, он несомненно будет слышать этот вопрос не один раз.

– Не раньше, чем узнаю все о вашем положении.

Седоватый откидывает голову назад, хохочет.

– Ну-ну! – восклицает он. – Ладно, в двух словах положение бедняка вот какое. Такие, как вы, получают деньги, как бы ленивы и дурны вы ни были, а таким, как мы, приходится отглаживать наши старые штаны, вешать занавески на наши разбитые окна и петь гимны, пока мы чистим ваши ботинки, а иначе вы нам и пенни не дадите!

И он снова заходится хохотом, разевая рот так широко, что Генри видит его почерневшие коренные зубы.

– Но разве у вас нет работы? – протестует Генри. Мужчина серьезнеет, глаза его снова сужаются.

– Может, и есть, – пожимает он плечами. – А у вас?

Этого вопроса Генри не ожидал, однако решает, что пристыдить себя так просто он не позволит.

– Вы видите во мне человека, который не проработал, как каторжный, ни единого дня, – говорит он, – и вы правы. Но я ведь не выбирал, кем мне родиться, как не выбирали и вы. Так почему же мы не можем, при всех наших различиях, разговаривать как человек с человеком?

Услышав это, мужчина снова принимается скрести подбородок – и скребет, пока тот не багровеет.

– А вы странная птица, нет? – бормочет он.

– Возможно, и так, – отвечает Генри и впервые за всю их беседу улыбается. – Так что же, вы расскажете мне о том, что я должен, по вашему мнению, знать?

Так начинается посвящение Генри – лишение религиозной невинности. Так начинается, говоря со всей серьезностью, его Служение.


Час, если не больше, двое мужчин стоят посреди убожества Сент-Джайлса, и неотчетливые миазмы поднимаются к солнцу, и канавы извергают, точно закипающий суп, свои ароматы. Время от времени мимо них проходят другие мужчины, женщины и собаки, некоторые совершают попытки присоединиться к разговору, однако седоватый прогоняет их прочь.

– По вашей милости я скоро на людей бросаться начну, – шепотом признается он Генри и тут же рявкает на нового досужего «приставалу», требуя, чтобы тот подождал «своей паршивой очереди» поговорить со «священником».

– Но я не священник, – протестует Генри всякий раз, как мужчина отшивает очередного зеваку.

– Да нет, вы слушайте, слушайте, я как раз подбираюсь к самой сути, – рокочет седоватый, и лекция продолжается.

У него весьма и весьма есть что сказать по самым разным предметам, но Генри понимает: главное – не частности, а основополагающие принципы. Многое из того, что говорит этот мужчина, можно найти в сжатом виде на страницах книг и брошюр, однако решения, казавшиеся очевидными в кабинете Генри, здесь выглядят ни на что не годными. Да, наверное, и всякий человек, который считает, подобно Генри, праведность высоким идеалом, испытал бы потрясение, обнаружив, что существуют люди, полагающие, как полагает этот бедный бесстыдник, праведность ничего не стоящей, а порок не просто привлекательным, но необходимым для выживания. Ясно, что каждый, кто хочет бороться за души таких людей, ничего не добьется, не поняв этого с самого начала, и Генри испытывает благодарность за то, что получил сей необходимый урок так рано.

– Мы еще поговорим с вами, сэр, – обещает он после того, как седоватый наконец выдыхается. – Я в долгу перед вами за то, что вы мне рассказали. Спасибо, сэр.

И он, прикоснувшись к шляпе, покидает своего удивленного информатора.

Следуя дальше по Черч-лейн, Генри замечает четверку мальчишек, заговорщицки шепчущихся у боковой двери питейного дома. Ободренный успехом беседы с седоватым мужчиной, он весело окликает их: «Привет, мальчики! Чем это вы занимаетесь?» – однако реакция их Генри разочаровывает: они разбегаются, точно крысы.

А затем он видит женщину, которая сворачивает на эту улицу со стороны других, более чистых кварталов города, – женщину в терракотовом платье, вполне, по представлениям Генри, респектабельную. Потупясь, ступает она по булыжникам мостовой. Ступает с опаской, обходя оставленные собаками кучки, однако, приметив Генри, приподнимает юбки, да так высоко, как он никогда и не видел, – показывая ему не только носки башмачков, но и укрытые оными голени, а с ними и рюшечки на икрах. Женщина улыбается Генри, словно говоря: «Что ж тут поделаешь, если улицы завалены всяким дерьмом?»

Первая мысль его состоит в том, чтобы миновать ее сколь возможно быстрее, однако Генри сразу напоминает себе, что, если он хочет исполнить свое назначение, возможностей, подобной этой, ему упускать не следует. И он, расправив плечи и набрав побольше воздуха в грудь, делает шаг ей навстречу.


Рэкхэм едва успевает произнести первые слова приветствия, а его уже осыпают поцелуями.

– О! – усмехается он, чувствуя, как влажные губы Конфетки с неудержимой быстротой поклевывают его уши, щеки, глаза и шею. – Это чем же я заслужил подобный прием?

– Ты и сам это знаешь, – отвечает она, с такой силой вжимая ладони в спину Уильяма, точно ей не терпится продавить ими все наслоения его одежды. – Ты переменил все!

Уильям, стряхнув с себя ольстер, вешает его на доставленную в дом только вчера тяжелую чугунную вешалку.

– Ты об этом? – лукаво спрашивает он и подталкивает локтем устойчивое сооружение, дабы напомнить Конфетке, насколько неосновательной была его предшественница.

– Ты знаешь, о чем я, – отвечает она, понемногу отступая в сторону спальни. Сегодня на ней зеленое платье, то, в котором она была при их первом знакомстве, – плесень, его покрывавшая, старательно устранена с помощью спичек, комочков ваты и «Универсального растворителя Рэкхэма». – Я никогда не забуду день, проведенный мной на твоей лавандовой ферме.

– Я тоже, – говорит, следуя за нею, Уильям. – Твой полковник Лик у любого застрял бы в памяти.

Конфетка смущенно съеживается:

– Ах, Уильям, мне так стыдно. Я надеялась, что он будет вести себя поприличнее, да он и обещал мне это.

Она садится на край кровати, укладывает руки на бедра, чуть опускает голову, отчего густая челка спадает ей на глаза.

– Ты сможешь простить меня? Вся беда в том, что у меня слишком мало знакомых мужчин.

Уильям садится с ней рядом, накрывает своей большой ладонью ее ладонь.

– Да будет тебе, он ничем не хуже любого безнадежного пьяницы, с какими мне приходится вести дела. Наш мир переполнен несносными старыми проходимцами.

– Он – ближайшее подобие дедушки, какое у меня было в детстве, – сокрушенно сообщает Конфетка. Правильный ли момент выбрала она для того, чтобы пробудить в Уильяме сочувствие? Конфетка искоса взглядывает на него, стараясь понять, не пролетела ли пущенная ею стрела мимо цели: нет, лицо Уильяма полно сострадания, а судя по тому, как он сжимает – с удвоившейся силой – ее ладонь, она смогла задеть его за живое.

– Твое детство, – говорит Уильям, – было, наверное, сущим адом.

Конфетка кивает, и на глазах ее выступают самые настоящие слезы, ей даже усилий прилагать не приходится. Да, но что, если Уильям из тех, кто не переносит плачущих женщин? И чего, собственно говоря, хочет она добиться? Что-то неправильно замкнулось в ее груди – там, где принимаются решения подобного рода; клапан самообладания не сработал, и Конфетка чувствует, как ее несет волна неотцеженных чувств.

– У Сент-Джайлса очень дурная слава, – приходит ей на помощь Уильям.

– Прежде, когда его еще не рассекла Нью-Оксфорд-стрит, слава эта была даже хуже, – отвечает Конфетка.

Невесть почему разговор их вдруг представляется ей непереносимо смешным, и она фыркает, да так, что из носа ее вылетает сопелька. Что с ней сегодня? Кончится тем, что ему станет противно смотреть на нее… но нет, Уильям протягивает ей носовой платок – мечту карманника: украшенный монограммой квадратик белого шелка, – предлагая высморкаться.

– А ты… у тебя есть сестры? – неловко спрашивает он. – Или братья?

Она трясет головой, окуная лицо в мягкую ткань, постепенно овладевая собой.

– Я всегда была одна, – отвечает Конфетка, надеясь, что слезы не смыли полностью нежно-каштановую краску, которой она подвела свои светло-оранжевые ресницы. – А ты?

– Я?

– У тебя есть сестры?

– Нет, – с очевидным сожалением произносит Уильям. – Отец женился поздно и рано лишился жены.

– Лишился?

– Она опозорила отца, и он ее выгнал.

Уже совсем справившаяся со своими чувствами Конфетка успешно противится искушению выведать об этом побольше, решая, что если она не будет слишком сильно давить на Уильяма, то сможет получить ответы на большее число вопросов.

– Как это грустно, – говорит она. – А твоя жена, Агнес, у нее много родни?

– Нет, – отвечает Уильям, – даже меньше, чем у меня. Родной отец ее скончался, когда Агнес была девочкой, мать – когда она заканчивала школу. А отец приемный – он лорд, живет за границей, путешествует и женат теперь на леди, с которой я не знаком. Что до сестер, у Агнес могло быть их три, не то четыре, но все умерли при рождении. Она и сама-то едва выжила.

– Возможно, в этом и состоит причина ее болезни?

В глазах Уильяма вспыхивает боль, в голове его звучит полный безумной ненависти голос Агнес: «Ты – причина моей болезни».

– Возможно, – вздыхает он.

Конфетка гладит его по ладони, шероховатые пальцы ее мало-помалу проникают к нему в рукав, сжимают запястье, она уже знает, это распаляет Уильяма – если его вообще удается распалить.

– А вот брат у меня есть, – добавляет Уильям.

– Брат? Правда? – произносит она таким тоном, точно Уильям проявил, обзаведясь подобным родством, невесть какой ум или изобретательность. – И что он за человек?

Уильям откидывается на постель, смотрит в потолок.

– Что за человек? – повторяет он, словно эхо, когда Конфетка опускает голову ему на грудь. – Да, это вопрос из вопросов…