Как ни хотелось бы Агнес, случайно обернувшись при одном из выходов в свет, увидеть направляющегося к ней Генри Рэкхэма, желание ее так и не сбывается. И тем не менее одна верная спутница у нее имеется, хоть Агнес о том и не подозревает: особа, которая проталкивается сквозь толпу, чтобы оказаться поближе к ней; которая и в самую бурную погоду отважно выходит из дому, чтобы попасть в один с нею театр; которая платит немалые деньги, чтобы сесть поближе к ней и смотреть, как под меркнущими лампами мягко светится ее платье.
Конфетка переживает свой первый Сезон.
Не законным, разумеется, порядком, не в том смысле, в каком переживают его Светские Люди. И все же она – насколько то позволяют ее ограниченные возможности, но зато уж в полную меру ее денежных средств – участвует в нем. Некоторые двери открываются лишь для немногих избранных, некоторые пороги переступаются только ими, окруженными ореолом знатности людьми, получившими приглашения от миссис Такой-То и баронессы Как-Ее-Там. Когда Рэкхэмы входят в одну из таких дверей, последовать за ними Конфетка не может. Но когда они посещают нечто не столь исключительное – празднества под открытым небом или большие сборища, на которые говорливая толпа допускается без всякого разбора, – тогда Конфетка неизменно следует за Рэкхэмами, впитывая дух происходящего, медленно кружа в толчее, как кружит в кильватере корабля смытый волной груз.
Озабоченная тем, чтобы привлекать к себе как можно меньше внимания, Конфетка строго выдерживает в своих платьях цвета спокойные. Гардероб ее, некогда обильный зелеными, синими и бронзовыми красками, потускнел до оттенков серого и коричневого; и ныне Конфетка походит на модницу в трауре. На фоне тонов столь сумеречных, яркая рыжина ее волос представляется Конфетке скорее проклятием, чем благословением, а кожа выглядит бледной до болезненности. Теперь все называют ее «мадам», а извозчики помогают ей покидать их экипажи, словно опасаясь того, что, ступив на непривычно твердую мостовую, она переломает лодыжки. Всего пару дней назад, на Пиккадилли-Серкус, уличный мальчишка предложил Конфетке за полпенни отереть ее мокрый зонт своей сомнительной чистоты рубашкой, ошеломив ее настолько, что она отдала ему шестипенсовик.
Почтительность эта представляется ей до чрезвычайности странной – в особенности потому, что, следуя за Рэкхэмами, она всякий раз оказывается отнюдь не единственной в людской толпе шлюхой. Драматические и оперные театры, спортивные поля и развлекательные парки становятся на время Сезона излюбленными прибежищами проституток высокого класса, да и недостатка в распутных джентльменах, лениво ожидающих на балконах и в палатках, когда их спасут от скуки, здесь тоже не ощущается. Когда-то давно, до того, как она стала слишком раздражительной, чтобы сносить долгое ожидание, сюда выходила на охоту и Эми Хаулетт.
Укрыв лицо за веером или вуалью, Конфетка ведет свою игру – и наслаждается ею. Почему она никогда не бывала здесь прежде? Да, конечно, содержание, получаемое ею от Рэкхэма, превосходит все, что ей удавалось когда-либо зарабатывать у миссис Кастауэй, но навряд ли она может сказать, будто была до сей поры слишком бедна для посещения концертных залов. И однако же, она столько лет просидела, запершись, в своей комнате наверху, совершенно как узница! О да, все верно, она написала за это время роман – вернее сказать, большую часть романа, – и все же неужто поход в театр был бы таким уж безумным легкомыслием? И как странно ей вспоминать о том, что Конфетка ее книги выбирает себе жертву у театра «Хеймаркет» после представления в нем «Меры за меру», пьесы, которую Конфетка настоящая читала и перечитывала средь озаренного свечами безмолвия, но так и не потрудилась перейти несколько улиц, чтобы увидеть ее вживе. О чем она только думала все это время?
Что ж, теперь она наверстывает упущенное. Следуя по пятам за Рэкхэмами, она уже по нескольку раз побывала в каждом из драматических и оперных театров Лондона – так ей, во всяком случае, кажется. Входя в переполненные гардеробные этих раззолоченных дворцов, она снимает с себя плащ или накидку и поглядывает по сторонам, на занимающихся тем же неподдельных леди. Замечают ли они ее взгляды? И если замечают, способна ли хоть одна из них вообразить, что она, Конфетка, более привычна к обществу женщин, одетых в одни лишь корсажи да панталончики, припудривающих свои голые, исцарапанные груди?
Но нет, они, богатые дамы, принимают Конфетку безоговорочно, и это доставляет ей удовольствие, большее того, какое она почитала возможным. Она ожидала, что дамы эти отнесутся к ней с презрением, с каким сама она всегда относилась к ним, однако теперь, в такой близости от них, ненависть покидает ее. А уж если сказать всю правду, она ощущает трепет, трепет почти восторженный, всякий раз, когда одной из этих леди случается проявить уважение к ней… При всякой улыбке вежливости, получаемой ею у стойки шляпного гардероба, к примеру; при шепотке «После вас» в туалетной комнате; при шажке назад, с которым ей предоставляется право первой ступить на ковровую дорожку лестницы… От этих эфемерных знаков почтительности Конфетку пронизывает дрожь довольства.
И как не вспомнить то, что происходило на Риджент-стрит, когда она пронизывала, преследуя Агнес Рэкхэм, толпу покупательниц? Конфетка то и дело натыкалась на щебетавших, прижимавших к себе свертки дам, и они осыпали ее извинениями. А в «Биллингтон-энд-Джой» ее обступили служительницы, просившие дозволения помочь ей, и Конфетке пришлось отстать от Агнес – из боязни, что та обернется и увидит свою соперницу! Улыбаясь под вуалью, Конфетка постаралась умерить суетливость прислужниц и объяснить, что она – всего лишь компаньонка молодой леди, затерявшейся где-то здесь, в магазине.
И Конфетка готова поклясться волосатыми яйцами Бога, что прислужницы ей, похоже, поверили!
Да, покамест Сезон доставляет ей наслаждение. Шум и суета его нисколько не утомляют Конфетку – на самом деле она воспринимает их как перемену к лучшему. Одинокие, ничем не заполненные дни на Прайэри-Клоуз исцелили ее от потребности в уединении; соблазны безмолвия, так влекшие ее, когда она была помоложе, поблекли. Теперь она готова к действию.
Правда, никаких особых действий ей, когда она выходит с Рэкхэмами на люди, предпринимать не приходится. Концерты и спектакли могут представляться затянутыми, особенно если даются они на итальянском, а сиденья в зале оказываются жестковатыми. Во время театрального марафона бородатых Гамлетов и Мальволио или звучания героических рулад, испускаемых тяжеловатыми в районе бюста матронами, ягодицы Конфетки уже не раз одолевала немота. И все же хоть зад ее и немел, внимание бодрствовало, и она то и дело бросала на сидевших неподалеку Рэкхэмов оценивающие взгляды.
Эмоция, каковую чаще всего выказывает во время особо тягучих спектаклей Уильям, это скука – он читает программку, подавляет зевки, отпускает взгляд свой перебегать с сидящих у проходов людей на потолочные люстры. Несколько раз взгляд этот натыкался и на Конфетку, однако о том, кто она, Уильям сохранял слепое неведение, замечая в полумраке лишь ее шляпку да скромное на фоне чрезмерно пышных нарядов платье. По временам он задремывает, но большей частью только поерзывает, совершая свой путь к окончанию Сезона.
Агнес же, напротив, с напряженным вниманием впитывает каждый миг каждого представления, часто поднимая к глазам театральный бинокль, улыбаясь, когда это требуется, и аплодируя с нервной поспешностью кошки, вычесывающей блоху. А временами сидит не шелохнувшись, с лицом просветленным и загадочным, как у статуи, изображающей впавшую в восторженный транс святую. Наслаждается ли она происходящим? Конфетка этого знать не может. Наслаждение сокровенно, и нет в мире ничего, с большей легкостью поддающегося подделке.
Впрочем, сама Конфетка испытывает наслаждение самое подлинное. Наверное, это действительно так, потому что никто за ней не наблюдает, а она тем не менее ощущает его.
Самое драгоценное для нее открытие, совершившееся в первый ее Сезон, это музыка. Всю свою жизнь Конфетка питала к музыке безразличие, если не враждебность. Музыка неизменно казалась ей невыносимо изгаженной бедностью, святошеством, пьянством и болезнями: заискивающим пением нищих, сипеньем шарманки, ручку которой крутит мартышка; балладами, которые распевают, помахивая пивными кружками, завсегдатаи «Камелька»; ханжеским благовестом церковных колоколов. Что же касается Кэти Лестер, все эти годы игравшей на виолончели в гостиной миссис Кастауэй, Конфетка только теперь понимает, до чего она эту игру ненавидела. «Очень красиво, Кэти», – обычно говорила она по завершении какой-нибудь похоронной арии. А хотелось ей сказать совсем иное: «Я рада, что ты здесь, с нами, а не наверху с мужчиной, но не могла бы ты перестать наконец скрябать твой чертов кетгут?»
В этот первый ее Сезон Конфетка слушает музыку так, точно никогда ее прежде не слышала. Величавую, возвышающую, вдохновляющую музыку, исполняемую большими ансамблями поблескивающих инструментов, названий которых она не знает. Инструментов, вырванных из уныния гостиной миссис Кастауэй или убожества улиц и помещенных бок о бок единственно ради создания ликующих звуков: вот так это делать и следует. Даже виолончели способны взволновать человека, если на них играет не Кэти Лестер; вместо одного обшарпанного старого инструмента, покрытого пятнышками от угольков, которыми стреляет камин, их здесь целых восемь, отполированных до сочного глянца, и смычки их скользят по струнам с великими пылом и точностью. Как странно видеть сидящих в ряд мужчин – да, собственно, целый оркестр, из одних лишь мужчин и состоящий, – поглощенных занятием не только безобидным, но… благородным. Это люди, у которых лишь одно на уме и есть – сотворение музыки. Неужели такое возможно? Столько мужчин собралось вместе, и они никому никакого зла не причиняют? Конфетка смотрит, как они нежно баюкают свои инструменты, как торопливо переворачивают страницы стоящих на пюпитрах нот – в те краткие паузы, в которые им не приходится дуть в мундштуки или водить смычками, – а между тем над и за ними все длятся и длятся волшебные звуки.