енную Марию вечную Девственницу, блаженного Михаила Архангела, блаженного Иоанна Крестителя, святых, – (в этом месте отец Сканлон кашляет и начинает поерзывать), – Апостолов Петра и Павла, всех святых и тебя, отец, молиться за меня перед нашим Господом Богом.
Бестонное гудение за решеткой предлагает ей приступить к исповеди. Агнес явилась сюда подготовленной и потому достает из ридикюля листок почтовой бумаги, на который выписала вчера вечером все свои прегрешения – в порядке их появления в дневниках за последние тринадцать лет.
– Вот мои грехи. Двенадцатого июня тысяча восемьсот шестьдесят второго года я отдала колечко, которое мне подарила подруга. Двадцать первого июня того же года я сказала этой подруге, задавшей мне вопрос, что колечко еще у меня. Третьего октября тысяча восемьсот шестьдесят девятого, когда болезнь поразила все наши розы, я украла из парка соседей прекрасную розу, а позже в тот же день выбросила ее, боясь, что кто-нибудь спросит, откуда она у меня. Двадцать пятого января тысяча восемьсот семьдесят третьего я нарочно наступила на насекомое, которое вовсе не собиралось причинить мне вред. Четырнадцатого июня тысяча восемьсот семьдесят пятого – на прошлой неделе – я, страдая от головной боли, нагрубила полисмену, сказав, что от него нет никакой пользы и что его следует уволить.
– Да? – поторапливает ее священник – в точности так, как в детстве.
– Это все, отец, – заверяет его Агнес.
– Все грехи, какие совершила ты за тринадцать лет?
– Да, отец, а что?
Священник вздыхает, шевелится в кресле, отчего оно звучно потрескивает.
– Перестань, дитя, – говорит он. – Должны быть и другие.
– Если так, отец, мне они неизвестны.
Священник снова вздыхает, на этот раз громче.
– Непочтительность? – подсказывает он. – Грех гордыни?
– Может быть, я что-то и пропустила, – признает Агнес. – Иногда я бывала слишком сонной или нездоровой, чтобы вести дневник как полагается.
– Ну что же, ладно… – бормочет священник. – Искупление, искупление… По прошествии столь долгого времени ты уже мало что сможешь поправить. Если ты еще встречаешься с подругой, чье колечко ты отдала, скажи ей об этом и попроси прощения. Что до цветка… – (он издает негромкий стон), – о цветке забудь. Насекомых же можешь топтать сколько хочешь, они отданы тебе во владычество, как о том ясно сказано в Библии. Если сумеешь найти полисмена, которого ты обидела, извинись перед ним. Теперь: искупление. За то, что ты лгала и грубила, прочитай три раза «Радуйся, Мария». И постарайся поглубже вникнуть в душу свою. Лишь очень немногим из нас удается прожить тринадцать лет, не согрешив ни единого раза.
– Спасибо, отец, – шепчет Агнес, стискивая в ладони листок и склоняясь, чтобы получить отпущение грехов.
– Dominas noster Iesus Christus te absolvat, – бормочет старческий голос, – et ego auctoritate ipsius te absolve… – (Из-под сомкнутых век Агнес сочатся и одна за другой капают на щеки слезы.) – …ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen[60].
Агнес Рэкхэм выскальзывает из исповедальной кабинки легче перышка и спешит усесться на одну из задних скамей. Для сегодняшнего тайного визита сюда она надела вуаль и простое черное платье: одеяние, которое, разумеется, совсем не похоже на те, в коих она появляется на важных событиях Сезона, однако здесь, в криклвудской церкви Святой Терезы, и отношение ее к возможности быть узнанной стало совсем иным. Задние скамьи удалены от мест, которые занимает постоянная паства, от алтаря и от канделябров, и до того темны, что Агнес, протискиваясь между ними, едва не падает, споткнувшись о подушку для коленопреклонения, которую кто-то забыл вернуть в отведенный для нее кармашек. Высоко над головой Агнес раскинулся недавно выкрашенный в небесную синеву потолок, усеянный источающими иллюзорный свет золотыми звездами.
Довольная, Агнес усаживается в этом сумрачном месте, лицо ее скрывает тень от нависающего над нею карниза. Служба вот-вот начнется, отец Сканлон уже покинул исповедальню и приближается к кафедре. Он снимает с плеч пурпурную епитрахиль и вручает ее одному из алтарных служек, получая взамен другую. Надо же, он почти не изменился! Наиболее приметная из особенностей лица его – бородавка на лбу – осталась такой же большой, как прежде.
Агнес зачарованно следит за приготовлениями к мессе, ей хочется принять в них участие, но она понимает – этого нельзя. Из того, что она не знает никого из прихожан, вовсе не следует, что и ее никто из них не знает (как-никак она жена Уильяма Рэкхэма, того самого Уильяма Рэкхэма), а позволить себе спровоцировать слухи она не может. Мир еще не готов к тому, чтобы узнать о ее повторном обращении в Истинную Веру.
– Introibo ad altare Dei[61], – возвещает отец Сканлон, и служба начинается.
Агнес следит за нею из теней, беззвучно повторяя латинские слова. В душе она переносит себя в озаренный свечами центр всеобщего внимания; когда священник склоняется, чтобы поцеловать алтарь, она тоже клонит голову; всякий раз, как он осеняет себя крестом, Агнес тоже крестит грудь; рот ее увлажняется при каждом воображаемом прикосновении к хлебу и вину, губы разделяются, чтобы впустить в себя Бога.
– Dominus vobiscum[62], – восторженно шепчет она в унисон с отцом Сканлоном. – Et сит spirito tuo[63].
После, когда церковь пустеет, Агнес решается выйти из теней, чтобы побыть наедине с религиозными прикрасами своего детства. Она проходит мимо сидений, которые занимала когда-то с матерью и которые, хоть на них теперь и размещаются другие люди, безошибочно узнаются по выщербинкам и изъянам древесины. Ничто в памятном ей убранстве храма не изменилось, только в апсиде появилась новая мозаика, представляющая небесное коронование Марии – чрезмерно яркой и с каким-то неправильным носом. Успокоительно неизменным остался и изображающий Успение Девы фарфоровый овал за алтарем, на котором Она возносится, высвобождаясь из пухлых, цепляющихся за Нее ручек отталкивающего обличья херувимов, роящихся у Ее ног.
Агнес гадает, много ли еще пройдет времени, прежде чем она решится открыто отвергнуть англиканскую веру и получит здесь собственное место – на свету, вблизи алтаря. Не очень много, надеется она. Правда, она не знает, к кому надлежит обратиться с просьбой о таком месте, дорого ли оно ей обойдется и как за него придется платить – еженедельно или ежегодно. Впрочем, в таких вещах должен хорошо разбираться Уильям – вот только может ли она довериться ему?
Однако начать следует с самого важного: необходимо сделать что-то, способное сократить срок, который ее матери еще предстоит провести в Чистилище. Молился ли кто-нибудь за Вайолет Ануин со дня ее смерти? Скорее всего, нет. Судя по тому, что на похоронах ее присутствовали лишь англиканские приятели лорда Ануина, друзей-католиков у нее не осталось.
Агнес всегда полагала, что в Чистилище матери придется пробыть очень долгое время, – прежде всего, в наказание за то, что она стала женой лорда Ануина, а после и за то, что позволила ему отнять у нее и у Агнес их веру.
Открыв при свете алтарного канделябра свою новую сумочку, Агнес роется в пудреницах, нюхательных солях и пуговичных крючках, пока не находит сильно измятую и потертую молельную карточку, на одной стороне которой отпечатан гравированный Иисус, а на другой – молитва об отпущении грехов, с гарантией урезающая дни, недели и даже месяцы полученного грешником наказания. Агнес прочитывает инструкции. Невыполнение требования, согласно коему ей следовало бы только что побывать у причастия, Бог, войдя в ее обстоятельства, скорее всего, оставит без внимания; что же до всех прочих, Агнес им вполне удовлетворяет: она исповедовалась, она стоит сейчас перед распятием, она знает наизусть «Отче наш», «Радуйся, Мария» и «Слава Отцу за Папу». Агнес прочитывает эти молитвы – медленно и внятно, а за ними и ту, что отпечатана на карточке.
– …Они пронзили руки мои и ноги мои, – выговаривает Агнес последние слова молитвы. – Они перечли все кости мои.
Закрыв глаза, она ожидает покалывания в ладонях и ступнях, неизменно сопровождавшего чтение этой молитвы, когда она, еще девочкой, просила Бога смилостивиться над смутно припоминаемыми ею тетушками и любимыми историческими деятелями.
Дабы придать молитве добавочную крепость, Агнес проходит нефом туда, где горят обетные свечи, и зажигает еще одну. Пронзенный сотней дырок поднос из желтой меди выглядит так, как ему и следует выглядеть, даже комочки оплывшего воска вокруг дырок имеют такой вид, точно их не отскребали с тех пор, как Агнес в последний раз стояла у этого подноса.
Затем она останавливается под кафедрой проповедника, на что в детстве никогда не решалась, поскольку верхушку кафедры венчает резное изображение тяжеловесного орла, на спине и крыльях которого покоится Библия, а голова его смотрит вниз – прямо на того, кто под ней стоит. Бесстрашно – ну, почти бесстрашно – Агнес вникает взглядом в тусклые деревянные глаза птицы.
Именно в этот миг начинают звонить церковные колокола, и Агнес приходится вглядываться в глаза орла все пристальнее, ибо как раз по такому сигналу магические существа и оживают. «Дон, дон, дон», – говорят колокола, однако резная птица остается неподвижной, и когда звон прекращается, Агнес отводит взгляд в сторону.
Ей хотелось бы навестить и возвышающегося за кафедрой распятого Христа, проверить правильность своего воспоминания, согласно которому средний палец Его левой руки отломился и был затем приклеен обратно, однако она понимает – время идет, пора отправляться домой. Уильям, верно, и так уж теряется в догадках о том, что с ней сталось.
Шагая но центральному проходу, Агнес возобновляет знакомство с чередой висящих высоко на стенах картин, которые повествуют о крестном пути Христа. Только знакомство это происходит в обратном порядке – от Снятия с Креста до Суда Пилата. Зловещие картины тоже не изменились за тринадцать лет, сохранив всю свою глянцевитую грозность. В девочках эти сцены страданий, разыгранные под угрюмым грозовым небом, пугали Агнес: она зажмуривалась, увидев на мертвенно-серой коже поблескивающую отметину березовой розги, тонкие струйки темной крови на исколотом терниями челе и в особенности пробиваемую гвоздем правую ладонь Христа. В те дни ей довольно было лишь мельком, случайно, увидеть взмах крокетного молотка, как собственная ее ладонь судорожно сжималась в кулак, который она еще и обертывала, оберегая его, тканью своей юбки.