– Клубничка, пальчики оближешь! – заискивающе помаргивая, сообщает она.
– Ваш плащ, – говорит Конфетка, расстегивая сумочку и перерывая ее содержимое в поисках самых блестящих монет. – Я дам вам за него десять шиллингов.
Конфетка еще достает монеты – шесть, семь, восемь, – а женщина уже начинает отползать в сторонку, нервно облизывая губы.
– Я говорю всерьез! – протестует Конфетка, извлекая из сумочки еще несколько монет и подставляя их на открытой ладони под свет фонарей.
– Дак я чего, я ничего, мэм, – отвечает женщина, полуприседая в уважительном реверансе и выпучивая налитые кровью глаза. – Но, понимаете, мэм, я одежду не продаю. Клубничка, пальчики…
– Да что с вами такое? – отчаянно вскрикивает Конфетка. Теперь уж в любую секунду любой завсегдатай темных закоулков может обнаружить укрывшуюся во мраке Агнес; любой охотник до ожерелий и серебряных медальонов может перерезать ей горло! – Ваш плащ, это же дешевая старая хлопчатка, на Петтикоут-лейн можно в любой божий день купить одежду получше!
– Верно, мэм, верно, – с мольбой отвечает эта заезженная рабочая лошадь, одной рукой сжимая на горле свой плащ. – Да только нынче такая холодина, а у меня под плащом всего и есть что тонкое платьишко, я ж измерзну вся.
– Господи боже, – шипит Конфетка с почти истерическим нетерпением, ибо в воображении ее голову Агнес уже отпиливают зазубренным ножом и кровь хлещет из шеи несчастной. – Десять шиллингов! Посмотрите!
И она сует ладонь под самый нос женщины, показывая ей сверкающие новенькие монеты.
Еще мгновение, и обмен совершается. Торговка клубникой получает деньги, Конфетка избавляет ее от плаща, под которым обнаруживаются голые предплечья, просвечивающая от ветхости юбка и пухлый, обвислый лиф платья в подсохших пятнах грудного молока. И добавляет к сделке, хоть и с запозданием, гримасу отвращения. Не произнеся больше ни слова, прижав сложенный плащ к собственному скромному, обтянутому бархатом бюсту, Конфетка возвращается в проулок.
Агнес стоит в точности на том месте, где Конфетка ее оставила; похоже, она за это время не шевельнула ни единым мускулом, словно на нее наслала полную неподвижность волшебница из сказки. Когда ее ангел-хранитель – высокая, почти мужская фигура, из чьей груди исходит загадочный бледный свет, – приближается к ней, Агнес послушно, без напоминания, отворачивается. Крысы, сновавшие вокруг ее юбки, испуганно прыскают в темноту.
– Я кое-что принесла вам, – говорит Конфетка, подходя к Агнес сбоку. – Стойте спокойно, я укутаю вас.
Плечи Агнес, когда на них опускается плащ, вздрагивают. Она негромко, почти что шепотом вскрикивает – невозможно сказать, от чего – от наслаждения, боли или страха. Одна ладонь ее принимается копошиться у груди, не понимая, как ухватиться за полы незнакомого одеяния… впрочем, нет! – дело вовсе не в этом: Агнес осеняет себя крестом.
– …Святой Дух… – боязливо шепчет она.
– Теперь, – объявляет Конфетка, стискивая укрытые блеклой тканью плаща локти Агнес, – я скажу, что вам следует сделать. Вам следует выйти на улицу, повернуть направо. Вы слышите?
Агнес кивает, издавая звук, замечательно схожий с эротическим хныканьем, которое испускает Конфетка, когда отверделый мужской конец тычется в нее, отыскивая входное отверстие.
– Пройдете немного по улице, около сотни шагов, – продолжает Конфетка, мягко, шаг за шагом, подталкивая Агнес к свету. – У тележки с цветами снова повернете направо – за ней вас ждет Чизман. Я буду присматривать издали, чтобы с вами ничего не случилось.
И она, склонившись над плечом Агнес, скашивает глаза на поблескивающий мазок смешанной с кровью грязи и вытирает его темным своим рукавом.
– Благослови вас Бог, благослови вас Бог, – произносит Агнес, ковыляя вперед, но при этом кренясь и назад, – внутренний отвес ее, похоже, перекосило от удара о землю. – А Уильям го…говорит, что вы – фа…фантазия, игра моего во…во…воображения.
– Мало ли что говорит Уильям. – Как же трепещет под ее руками Агнес! Как малое дитя… Впрочем, держать в руках трепещущее дитя Конфетке покамест не приходилось, она об этом только в романах читала. – Запомните, у тележки цветочницы нужно повернуть направо.
– Какое прекрасное бе…белое одеяние, – произносит Агнес, к которой по мере продвижения вперед возвращается и толика храбрости, и способность сохранять равновесие. – Он, наверное, скажет, что и это фа…фантазия…
– Не говорите ему ничего. Пусть случившееся останется нашей тайной.
– Та…тайной?
Они уже добрались до выхода из проулка, но мир еще продолжает плавно течь мимо них, как если б они были незримыми фикциями из иных измерений.
– Да, – отвечает Конфетка, и всплеск вдохновения мгновенно подсказывает ей нужные слова. – Поймите, Агнес, – ангелам не дозволено делать… делать то, что сделала для вас я. Меня могут постичь ужасные неприятности.
– С… с Богоматерью?
– Бого?.. – Это что еще за чертовщина? Конфетка мнется, но вскоре разум ее осеняет видение – альбом миссис Кастауэй с его кошмарным сонмищем поблескивающих клейстером Мадонн. – Да, с Богоматерью.
– О! Благослови вас Бог! – При этом вскрике Агнес проплывающий мимо денди на миг сбивается с шага, но миссис Рэкхэм уже вновь окунается в струистый поток Жизни.
– Идите, Агнес, – приказывает Конфетка и ласково подталкивает ее.
Миссис Рэкхэм неуверенно выступает на Боу-стрит и начинает двигаться в правильном направлении – по строгой прямой, как машина. Она не смотрит ни вправо, ни влево, даже притом, что на Боу-стрит возникает волнение, в котором участвуют полицейские и размахивающие руками свидетели некоего происшествия. Проделав требуемую сотню шагов, она достигает стоянки кебов и поворачивает, как ей и было велено, направо. Лишь после этого Конфетка покидает свой наблюдательный пункт и отправляется следом за ней; ко времени, когда она достигает тележки цветочницы и выглядывает из-за угла, миссис Рэкхэм уже сидит в брогаме, Чизман лезет на облучок, а лошади всхрапывают в предвкушении дальней дороги.
– Слава богу, – чуть слышно произносит Конфетка и отступает на шаг, чувствуя, как на нее вдруг наваливается усталость. Пора и ей подыскать себе кеб.
Волнение на Боу-стрит улеглось, более или менее. Плотная группка зевак расточается, покидая место происшествия. Двое полицейских тащат носилки, нагруженные чем-то, походящим размерами на человеческое тело, укрытое белой простыней. Осторожно поглядывая под ноги, они прорезают поток экипажей, перегружают свою обмякшую ношу в накрытую тентом телегу и машут ее вознице: трогай.
Лишь два часа спустя, когда Конфетка, уже возвратившаяся в безмолвие своей квартиры на Прайэри-Клоуз, полулежит в теплой ванне и смотрит на окутанный паром потолок, ей приходит в голову эта мысль:
«То было тело торговки клубникой».
Она вздрагивает, поднимает голову над водой. Мокрые волосы ее так тяжелы, что едва не утягивают голову назад, а там и под воду, намыленные локти Конфетки соскальзывают с гладкой эмали ванны.
«Чушь, – думает она. – Это был пьяница. Нищий».
Встав в ванне, она ополаскивает тело чистой водой из кувшина. Завивающаяся вокруг колен ее мыльная вода сера от сажи, которой насыщен грязный воздух города.
«Каждый гопник, каждый щипач Боу-стрит мог видеть, как она принимает монеты. Полуодетая женщина, ночью, с десятью шиллингами при ней…»
Конфетка выступает из ванны, заворачивается в любимое белоснежное полотенце, самое лучшее, какое нашлось в «Питере Робинсоне», когда она в последний раз ходила туда за покупками. Если сейчас забраться в постель, волосы, высохнув, лягут неправильно; на самом-то деле их следует сушить у огня, раз за разом расчесывая, чтобы они обрели воздушность и пышность, которая так по душе Уильяму. Завтра она сможет проспать хоть весь день, Уильям все еще будет en route[64] из Бирмингема.
«На улицах Лондона что ни день падают замертво изголодавшиеся старики и старухи. Пьянчуги валятся под колеса карет. Это была не торговка. Торговка сейчас похрапывает в постели, а десять шиллингов лежат под ее подушкой».
Конфетка голышом опускается на корточки у очага, позволяя влажным волосам упасть ей на лицо, и начинает расчесывать их, расчесывать и расчесывать. Тонкие, точно низки бусин, струйки воды стекают по ее рукам и плечам, испаряясь под жаром горящего в камине огня. Снаружи набирает силу тугой ветер, он свистит и ухает вокруг дома, швыряет мелкий мусор в высокое окно кабинета. Дымоход похмыкивает, покряхтывает укрытый обоями и штукатуркой деревянный остов дома.
И наконец раздается звук, от которого Конфетка едва не выскакивает из кожи, – стук в парадную дверь. Причуда расшалившегося воображения? Нет: стук повторяется. Уильям? Кто же еще, как не он? Конфетка вскакивает, охваченная и страхом, и возбуждением сразу. Почему он вернулся так скоро? Как же тарный заводик? «Я проехал половину пути до Бирмингема и передумал, – такое объяснение предвидит она. – Ничего хорошего продавать за такие деньги не станут». Господи, да куда же запропастилась ночная рубашка?
И Конфетка, поддавшись порыву, бежит к двери в чем мать родила. Да почему же и нет? Он поразится и обрадуется, увидев ее такой, увидев свою бесстрашную и безвинную куртизанку, сию минуту развернутый подарок, обтянутый мягкой, чистой кожей, веющий ароматами Рэкхэма. Желание так и будет вскипать в нем, когда она, весело пританцовывая, поведет его в спальню.
Конфетка распахивает дверь, впуская в дом ледяной ветер, и он мгновенно покрывает ее гусиной кожей. Снаружи, на черном как смоль крыльце, ее поджидает одна только пустота.
Глава восемнадцатая
Генри Рэкхэм второй раз дергает за шнурок звонка, пальцы другой его руки сжимают визитную карточку, которую он намерен оставить здесь, если увидеться с миссис Фокс ему не позволят. Может ли быть, чтобы за то недолгое время, какое он не виделся с ней, ее поразил смертельный недуг? Желтой меди табличка на двери ее отца, казавшаяся прежде сообщающей лишь самые обычные сведения, не более, внушает теперь мысль о целой вселенной болезней и смерти: ДЖЕЙМС КЕРЛЬЮ, ТЕРАПЕВТ И ХИРУРГ.