Багровый лепесток и белый — страница 101 из 191

— Уильям! — в непритворном облегчении восклицает она. — Это я! То есть, я здесь!

С первого же их объятия — в прихожей, у вешалки, она понимает, что ее возвратившийся Улисс к любовным играм не склонен. Нет, конечно, он рад видеть ее, рад, что его встречают, как вернувшегося с победой героя, однако, прижавшись к нему всем телом, Конфетка ощущает в нынешней осанке его некий холодок, едва различимую попытку уклониться от любого соприкосновения Mons Veneris[65] и Mons Pubis.[66] И Конфетка мгновенно обмякает, размыкает объятие и гладит Уильяма по украшенной бакенбардой щеке.

— Ты выглядишь ужасно усталым! — сообщает она тоном безмерного сострадания, каким говорят обычно с истыканным копьями или, по крайности, сильно исцарапанным кошкой человеком. — Ты хотя бы спал с тех пор, как мы виделись?

— Очень мало, — признается Уильям. — Вокруг моей гостиницы всю ночь слонялись по улицам толпы забулдыг, во все горло оравших песни. А прошлой ночью мне не давала спать тревога за Агнес.

Конфетка улыбается и сочувственно клонит голову набок, гадая, не ухватиться ли ей за столь редкое упоминание о миссис Рэкхэм — не прогневит ли она Уильяма, решившись на это? И, продолжая гадать, ласково направляет его стопы… куда? На сей раз в гостиную. Да, она уже решила: и Агнес, и спальня могут подождать, пока не успокоится его растревоженная душа.

— А вот это, — говорит она, усаживая Уильяма на оттоманку и поднося ему стаканчик бренди, — избавит твой рот от привкуса Бирмингема.

Он благодарно поникает, расстегивает тесноватый ему жилет, ослабляет галстук. Пока Конфетка не осыпала его щедрыми знаками внимания, Уильям не сознавал, что именно по ним он и томился со времени вчерашнего возвращения домой. Холодная расторопность прислуги, бездумное безразличие душевнобольной жены — вот и все, что встретило его дома, оставив сердце Уильяма алкать пищи более сытной.

— Приятно, когда хоть кто-то рад тебя видеть, — говорит он, откидывая голову назад и слизывая с губ бренди.

— Как и всегда, Уильям, — отзывается Конфетка и кладет ладонь на его покрывающийся испариной лоб. — Но расскажи же, купил ты тарный заводик?

Уильям со стоном покачивает головой.

Конфетку, присевшую рядом с ним на оттоманку, вдруг посещает, и весьма своевременно, Муза.

— Дай-ка я сама догадаюсь, — и она произносит, изображая хрипловатого, искательного проходимца из числа северных заводчиков: — Тут все путем, мистер Рэкхэм, строитель у нас хороший, а что раствор кирпича не держит, так это мы мигом поправим, ммм?

Уильям, поколебавшись с мгновение, разражается хохотом.

— В самую точку!

Ее грубая имитация бирмингемского выговора отдает, скорее, Йоркширом, но в остальном она чертовски точна. Какая все-таки великолепная машина — ее мозг! При мысли, что она избавила его от необходимости разъяснять решение, принятое им относительно заводика, пребывавшие в напряжении мышцы спины и шеи Уильяма обмякают: к чему объяснять, если она и так все понимает — как, впрочем, и всегда.

— Ладно, слава Богу, хоть Сезон подходит к концу, — бормочет он и проглатывает последние капли бренди. — Самое тяжелое позади. Ни тебе больше званых обедов, ни театров, еще один музыкальный вечер, черт бы его побрал, и все…

— Я думала, ты уже освободился от всего…?

— Ну, в общем-то, да, освободился.

— …уверившись, что Агнес стало лучше.

Уильям мрачно всматривается в дно стакана.

— Что же, должен сказать, она и вела себя получше, — вздыхает он, — по крайней мере, на людях. Ну, и во всяком случае, лучше, чем в прошлый Сезон. Хотя вести себя хуже ей было бы трудновато…

Тут же сообразив, насколько сомнительна его похвала, Уильям старается сообщить своему тону чуть больше веселости.

— Конечно, она нервна, но, думаю, не больше многих иных. Уильям морщится — он вовсе не хотел сказать нечто негалантное.

— И все-таки, она ведет себя не так хорошо, как ты рассчитывал? — подсказывает Конфетка.

Уильям уклончиво кивает — преданный муж, делающий вынужденное признание.

— Хорошо уж и то, что она перестала распространяться о присматривающем за ней ангеле-хранителе… Правда, где бы мы с ней ни появлялись, она то и дело оглядывается назад… — Он прилегает на оттоманку, опершись плечом о бедро Конфетки. — Впрочем, я перестал спорить с ней, споры только выводят ее из себя. Пусть ее считает, сказал я себе, что за ней хвостом ходят духи, раз уж она не может держать себя без этого в должном порядке…

— А ей это удается?

С минуту Уильям молчит. Конфетка поглаживает его по волосам, в камине шипят, располагаясь поудобнее, угли.

— Временами, — говорит он, — я задаюсь вопросом, верна ли мне Агнес. То, как она вечно вглядывается в толпу, надеясь, я готов поклясться в этом, увидеть в ней совершенно определенного человека… И я задумываюсь, неужели мне, помимо всего прочего, придется еще и с соперником тягаться?

Конфетка улыбается, хоть на сердце ее ложится тяжесть — ставшее уже приторным бремя обмана пригибает ее, она кажется себе женщиной, переходящей все углубляющийся поток, чувствуя, как юбки впитывают воду и тянут ее вниз.

— Может быть, она просто ангела своего высматривает? — кривя душой, предполагает Конфетка.

— Хм, — Уильям потягивается под ее рукой, нисколько не убежденный. — На прошлой неделе мы были с ней на музыкальном вечере, там пели Россини, и Агнес, сидя в зале, лишилась чувств. Всего на миг, однако, очнувшись, она прошептала: «Да, благослови вас небо, поднимите меня — у вас такие сильные руки!». «У кого это, дорогая?» — спрашиваю я. А она и говорит: «Чшш, дорогой, эта леди еще поет».

Конфетку так и подмывает рассмеяться, однако она не знает, безопасно ли это. И все же смеется. Без страшных последствий. Похоже, Уильям уверовал в нее еще пуще прежнего.

— Но как же могла бы Агнес изменить тебе? — негромко спрашивает Конфетка. — Она ведь нигде не бывает без твоего ведома и согласия.

Уильям неуверенно фыркает.

— Чизман поклялся, что будет докладывать мне обо всех ее разъездах, — говорит он. — И, видит Бог, так он и делает.

Глаза Уильяма сужаются, он перелистывает в уме учетную книгу, в которую занесены перемещения Агнес, а затем недовольно помаргивает, дойдя до того, что обведено в ней красным кружком.

— Я решил поначалу, что ее тайные визиты в криклвудскую католическую церковь могут означать… свидания. Но Чизман говорит, что она и входит туда в одиночестве, и выходит тоже. Да и что уж такого можно учинить, сидя на церковной службе?

— Не знаю, — отвечает Конфетка, — в церкви я никогда не была. Это признание представляется ей рискованным и резким, нырком в опасные воды истинной интимности, большей, чем та, какую рождает демонстрация гениталий.

— Никогда…? — ахает Уильям. — Ты это серьезно?

Конфетка, печально улыбнувшись, отводит в сторону прядь волос, упавшую на обращенное к ней лицо Уильяма.

— Ну, ты ведь знаешь, детство у меня было не совсем обычное.

— Но… черт, я же помню наш с тобой разговор о книге Бодли и Эшвелла, — ты показала такую осведомленность в вопросах веры…

Конфетка закрывает глаза и Марии с Магдалинами, кишащие в ее сознании, точно в жуткой змеиной яме, выцветают, обращаясь в мутный хаос.

— Ну, я же прошла школу моей матушки. Она не рассказывала мне сказок на сон грядущий, но год за годом читала куски из Библии. А кроме того, — Конфетка вздыхает, — я ведь целую пропасть книг прочитала, верно?

Уильям приподнимается, чтобы провести вялыми, сонными пальцами по ее животу и груди. Потом рука Уильяма замирает на собственной его груди, и Конфетка спрашивает себя, не заснет ли он на ее коленях. Нет: после минутного молчания, глубокий голос его звучит снова, отдаваясь, словно эхом, в бедре Конфетки.

— На нее нельзя положиться, — говорит он, — вот в чем беда. Сегодня она совершенно нормальна, а завтра сходит с ума. Никакой последовательности.

Конфетка прикидывает, какая из этого следует моральная арифметика, и, собравшись с духом, спрашивает:

— А как бы ты поступил, если б она оказалась… последовательно безумной?

Уильям выпячивает нижнюю челюсть, затем на лице его появляется пристыженное выражение, и челюсть вновь занимает отведенное ей природой место.

— Знаешь, я думаю, Агнес все еще продолжает расти — вот повзрослеет немного и переменится к лучшему. Она ведь была совсем юна, когда я женился на ней, — слишком юна, быть может. Да и сейчас еще в куклы играет… и по всем ее выходкам видно — дитя. Помню, были мы в апреле на празднике в Масуэлл-Хилл и зашли в кукольный балаган, а там мистер Панч палкой машет, выбивает из жены пыль, ну, все, как обычно. Агнес страшно разволновалась, вцепилась мне в руку и стала просить, чтобы я схватил мистера Панча и унес куда-нибудь. «Скорее, Уильям! — говорила она. — Ты теперь богатый, важный, никто не посмеет тебя остановить». Я лишь улыбался, но ведь она говорила это всерьез! Как была ребенком, так и осталась, понимаешь?

— И… эта детскость — самая большая из ее бед? — спрашивает Конфетка, вспоминая лежавшую в проулке Агнес, ее утонувшие в грязи помертвелые руки и ноги. — Больше она ничем не страдает?

— Ну, доктор Керлью считает, что она чрезмерно худа, что ее следует определить в санаторию и откормить там пахтой и мясом. Говорит: «Я даже в работном доме видел женщин поупитаннее».

— А что думаешь ты?

Разговор этот волнует Конфетку до головокружения: она расспрашивает Уильяма не о делах его, но о семейной жизни, и он раскрывается перед нею! С каждым словом раскрывается все больше и больше!

— Я, конечно, не могу отрицать, — говорит Уильям, — что дома Агнес живет на одном латуке да абрикосах. Зато, оказавшись в гостях, съедает все, что перед ней поставят — совершенно как послушная девочка.

И он пожимает плечами, словно говоря: все та же детскость.

— Ну, хорошо, — подводит черту Конфетка. — Вашему доктору еще предстоит понять, что «пышечки» нынче не в моде. Агнес не единственная в Лондоне худощавая дама.