Багровый лепесток и белый — страница 118 из 191

— Да и я бы тоже! — ухмыляется Каролина. — Но только, чтобы поймать такую удачу за хвост, надо ж хоть какие-никакие достоинства иметь, изящность, что ли. А шлюшки вроде меня… нам настоящего джентльмена порадовать нечем — разве что вот тут (она похлопывает по постели), да и то ненадолго, пока он сам себя морочит.

Глаза ее чуть скашиваются к носу — от удовольствия: она понимает вдруг, что сказала нечто по-настоящему умное.

— Вот верное слово, правда, Тиш? — «морока», вроде как помраченье ума. Если мне удается заловить мужика, пока у него хер стоит, — все, он мой. И голос-то у меня тогда, что твоя музыка, и хожу я, будто ангел по облаку, и титьки мои напоминают ему про любимую няньку, и в глаза он мне глядит так, будто сквозь них рай небесный видать. А как только у него эта штука обмякнет… — она фыркает и, изображая угасшую страсть, поднимает перед собою руку с обвисшей в запястье ладонью. — Тут я ему и разонравилась, потому как слова говорю какие-то нехорошие! И хожу-то, как шлюха! И буфера у меня, как пустые мешки! Глянет он мне второй раз в лицо и что увидит? — самую грязную поблядушку, за какую когда-нибудь хватался, забыв напялить перчатки!

Каролина с веселым вызовом улыбается, смотрит в лицо подруги, ожидая от нее такой же улыбки — и пугается, увидев, что Конфетка, прикрыв ладонями глаза, заливается слезами.

— Тиша! — в замешательстве восклицает она и, подскочив к Конфетке, кладет ладонь на ее содрогающуюся спину. — В чем дело, я чего-то не так сказала?

— Я больше не подруга тебе! — всхлипывает Конфетка. — Я стала тебе чужой, а дом этот ненавижу, ненавижу его! Ах, Кэдди, ну как ты можешь даже смотреть на меня? Ты бедствуешь, а я живу в роскоши. Ты связана по рукам и ногам, а я свободна. У тебя открытая душа, а в моей — одни тайны. Одни интриги да происки, и ничто не интересует меня, если оно не касается Рэкхэмов. Каждое мое слово я обдумываю, прежде чем выговорить его, не раз и не два. И ни одно не идет от самого сердца… — Она стискивает кулаки и яростно вдавливает их в мокрые щеки. — Даже эти слезы — подделка. Я решила пролить их, чтобы на душе стало легче. И сама я подделка! Подделка! Подделка до мозга костей!

— Ну хватит, девочка, — успокаивает ее Каролина, прижимая к груди голову и плечи Конфетки. — Хватит. Какие мы есть, такие и есть. А если чего не чувствуем… ну, значит оно сгинуло, ушло, так и говорить о нем нечего. Слезами девственность не воротишь.

Но Конфетка все плачет и не может остановиться. Впервые с тех пор, как она была девочкой — совсем маленькой девочкой, — со времени, когда ее мать еще не одевалась в красное и не называла себя «миссис Кастауэй», плачет она вот так, припав к женской груди.

— Ах, Кэдди, — произносит она, шмыгая носом. — Ты лучше того, что я заслуживаю.

— Но, все ж таки, недостаточно хороша, мм? — лукаво спрашивает старшая из подруг, и с силой тычет пальцем в ребра Конфетки. — Видишь? Я все твои мысли читаю, девочка, прямо сквозь черепок. И должна тебе сказать без всякого вранья, — Каролина для пущего эффекта выдерживает паузу, — читывала я и кой-чего похуже.

В комнате темнеет, камин понемногу прогревает ее, две женщины сидят, обнявшись, — долго, пока Конфетка не успокаивается, а у Каролины не начинает ныть неудобно согнутая спина.

— Фух! — притворно жалуется старшая, снимая руки с плеч младшей. — Эк я с тобой спину-то натрудила. Хуже, чем с мужиком, который желает, чтобы я ноги с жопой до потолка задирала.

— Я… мне правда пора, — говорит Конфетка, к которой с мстительной силой возвращается желание помочиться. — Время уже позднее.

— Ну коли так, значит так. Ладно, где моя обувка? — Каролина вытаскивает из-под кровати башмачки, мельком, без всякого умысла, показывая Конфетке ночной горшок. И, стряхнув со ступней грязь, обувается.

— У меня к тебе еще вопрос есть, — говорит она, застегивая башмачки. — Давно уж хотела спросить, да спохватывалась, только когда ты уже уходила. Помнишь, я увидела тебя в лавочке на Грик-стрит? Ты там писчую бумагу покупала. Сотни, сотни и сотни листков. Ну так вот, на что тебе ее столько?

Конфетка промокает ноющие от плача глаза. И понимает, что может расплакаться снова, дай только повод.


— Я тебе разве не говорила? Я пишу… писала… книгу.

— Книгу? — недоверчиво повторяет Каролина. — Не врешь? Настоящую книгу навроде… навроде… — она оглядывает свою комнату, однако книг в ней никаких не отмечается, не считая подаренного ее Пастором Нового Завета, томика размером с табачную жестянку, прикрывающего ныне мышиный лаз в плинтусе, — навроде тех, какие в магазинах продают?

— Да, — вздыхает Конфетка. — Вроде тех, какие продают в книжных магазинах.

— И чего — дописала?

— Нет, — ничего больше Конфетке говорить не хочется, однако по лицу Каролины ясно, что одним этим ей не обойтись.

— Я… — импровизирует она, — я собираюсь скоро начать новую. Надеюсь, она получится лучше той.

— А про меня в ней будет?

— Еще не знаю, — жалко лжет Конфетка. — Я пока обдумываю ее. Кэдди… можно я пописаю в твой горшок?

— Возьми под кроватью, дорогуша.

— Только не смотри на меня, ладно? — и Конфетка снова заливается краской, на этот раз от стыда за собственную стыдливость. В первые годы их дружбы она и Каролина были точно звери в заброшенном райском саду — если возникала такая нужда, они, случалось, ложились плечом к плечу, голые, и раздвигали ноги перед такими, как Бодли и Эшвелл. Теперь же тело Конфетки принадлежит только ей — и Уильяму.

Каролина окидывает ее странным каким-то взглядом, но не произносит ни слова — лишь быстро перебирается с кровати в кресло и продолжает застегивать башмачки, пока Конфетка приседает, скрываясь с глаз подруги.

Наступает молчание — по крайней мере оно наступает в комнате Каролины, — снаружи, на Черч-лейн, жизнь продолжает скрипеть, вопить и поборматывать; там бранятся двое мужчин, выкрикивая кажущиеся иностранными слова, и визгливо хохочет женщина. Конфетка тужится, тужится, кулаки и колени ее дрожат, но все впустую.

— Поговори со мной, — просит она.

— О чем?

— О чем хочешь.

Каролина на секунду задумывается — снаружи кто-то вопит: «Блядь!» и женский смех затихает в невидимом отсюда лестничном колодце.

— На этот раз Полковник хочет не только виски, — говорит Каролина. — Ему теперь табаку подавай, нюхательного.


Конфетка усмехается, и под желтым пологом ее юбки начинает, благодарение Богу, приглушенно журчать струйка мочи.

— Будет ему табак.

— Полковник говорит, табак нужен индийский. Темный, липкий, он такой в Дели нюхал, во время восстания.

— Если его продают, куплю, — Конфетка, по лицу которой текут слезы облегчения, встает, и задвинув горшок под кровать, огибает ее.

— Знаешь, — продолжает тараторить Каролина, — а я хотела бы попасть в книгу. Ну, понятное дело, в написанную подругой.

— Почему же, Кэдди?

— Ну, это ж понятно, разве нет? Врагиня такого про меня понапишет, изобразит коровой какой-нибудь…

— Нет, я о другом, почему ты хочешь попасть в книгу?

— А… — глаза Каролины туманятся. — Ты же знаешь, мне всегда хотелось, чтобы кто-нибудь портрет мой нарисовал. Ну, а раз с портретом не выходит… — Каролина, вдруг застеснявшись, пожимает плечами. — Это вроде как пропуск в бессмертие, верно?

Она поднимает взгляд на Конфетку и испускает хриплый смешок:

— Ха! Ты, небось, не думала, что я и слова-то такие знаю, правда? — она снова смеется, но смех ее быстро вырождается в грустную, грустную улыбку, ибо последние остатки призрака Генри Рэкхэма улетают, завиваясь спиралью, в каминную трубу. — Это меня друг один научил.

И, дабы развеять меланхолическое настроение, Каролина, подмигнув Конфетке, говорит:

— Ладно, пора на работу, дорогуша, не то мужикам нашего прихода кроме как баб своих и харить некого будет.

Подруги целуются на прощание, Конфетка начинает одиноко спускаться по убогой лестнице, оставив Каролину выбирать последние украшения для своего вечернего туалета.

— Смотри под ноги! — кричит ей вслед Каролина. — Там кой-какие ступеньки совсем трухлявые.

— Знаю! — откликается Конфетка — и она действительно в точности знает, каким ступенькам можно довериться, а каким пришлось вынести на себе груз слишком многих мужчин. И потому она крепко держится за перила, готовая, если под ногой подастся доска, вцепиться в них, и наступает на самые краешки ступенек.

— Собирается буря бедствий! — сипит, выкатываясь из тени внизу, полковник Лик.


Конфетка, уже соступившая на прочный пол — вернее, на то, что сходит за таковой в гниющем доме Ликов, не имеет ни малейшего желания выслушивать бред старика или в очередной раз обонять его неповторимый запах — ей вскоре и так придется вдоволь нюхнуть его.

— Знаете, Полковник, если при следующей поездке на ферму вы собираетесь вести себя подобным же образом… — предостерегающе произносит она и бочком, подобрав юбку, чтобы не зацепить покрытого смазкой кресла Полковника, проскальзывает мимо него. Однако он, нимало не усмиренный, а всего лишь обиженный катит за ней, постанывая от натуги, по узкому коридору. Конфетка убыстряет шаг, надеясь, что Полковник где-нибудь да застрянет, но тот, ретиво вращая колеса, не отстает, хоть локти его и цепляются за стены, а чугунный остов кресла громыхает и взвизгивает.

— Осень! — каркает он в спину Конфетки. — Осень приносит охапки новых несчастий! Мисс Дельвиния Клаф убита на железнодорожном вокзале Пензанса ударом ножа в сердце, убийце удалось скрыться! В Дерри при обвале нового здания задавлены трое! Генри Рэкхэм, брат парфюмера, сгорел заживо в собственном доме! Думаешь, тебе удастся убежать от того, что подходит все ближе?

— Да, старый урод, — шипит Конфетка, обозленная на него, разоблачившего, вольно или невольно, ее мистера Ханта как фикцию. — Да, я думаю убежать и сию же минуту!

Она рывком распахивает дверь и, не оглядываясь, выскакивает из дома.

— И на этот раз не бери на себя труд приглашать… того старика, — говорит при следующей их встрече Уильям.