Багровый лепесток и белый — страница 133 из 191

Что касается Конфетки, то она перестала бояться, что не справится с обучением Софи. Она представляла себе ребенка раздражительного и жестоко высокомерного — как описывается в романах, где несчастной гувернантке остается лишь рыдать от унижения, — но романы опять оказались неправы: у нее прилежная и кроткая ученица; любая учительница может только мечтать о такой. Более того, Софи, кажется, прониклась благоговением к ней, хотя бы за чудесное исцеление от ночного недержания мочи. Каждое утро Софи просыпается в сухой, теплой постели и хлопает глазами, не веря этому чуду. Что за удивительный человек мисс Конфетт, если она и про Римскую империю знает, и может заставить другого человека удержаться от гадкого пи-пи среди ночи!

Конфетка гордится успехом; она не в состоянии припомнить, чтобы чем-то так гордилась в жизни. Кожное раздражение от мочи совершенно прошло, и между толстеньких ножек девочки теперь бледно-розовый бутончик. Так и должно быть. Так все и должно быть…

Конфетка наслаждается общением с девочкой и каждый день задает ей выучить правописание десяти новых слов. Она даже осмелилась написать записку Уильяму, подписав ее «мисс Конфетт», — не с мольбами побывать в ее постели, а с формальной просьбой о приобретении книг для классной комнаты. Само подсовывание записки под дверь его кабинета Конфетка восприняла как некую проделку — почти как ее знаменитый сквирт, струю из влагалища во время оргазма.

К удивлению Конфетки, дерзкая выходка вознаграждается через тридцать шесть часов. В очередное дождливое утро Конфетка и Софи, обе полусонные, входят в классную комнату и видят на письменном столе таинственный пакет.

— А, — говорит Конфетка, разворачивая оберточную бумагу, — это книги, которые я просила купить Уи… вашего отца.


Софи широко раскрывает глаза, потрясенная не только видом новехоньких книг, но и этим неоспоримым доказательством близких отношений мисс Конфетт с загадкой по имени «отец».

— Это что… подарок? — спрашивает Софи.

— Отнюдь, — заявляет Конфетка, — это весьма необходимые пособия для вашего образования.

И она демонстрирует Софи добычу: книгу по истории с гравюрами на каждой странице, справочник по Британской империи, в котором перечислены все страны, входящие в нее, краткое руководство по игрушкам, которые можно сделать из бумаги, клея и бечевки, а также изящный тоненький томик стихотворений Эдварда Лира.

— Это современные книги, новейшие книги, — восторгается Конфетка. Вы ведь современная личность, человек, живущий сегодня, понимаете?

У Софи глаза на лоб лезут от ошеломляющей мысли: история находится в движении, наподобие экипажа, в котором шестилетняя девочка может прокатиться. Она-то всегда представляла себе историю в виде величественного здания, покрытого паутиной или патиной, к колоссальному пьедесталу которого пристала ничтожная пылинка Софи Рэкхэм.

К полудню Софи уже выучила наизусть кое-что из стихов мистера Лира, писателя, который еще жив, — более того, который эти слова написал уже после рождения Софи Рэкхэм.

Вот Филин и Кошка в лодке лежат

У синего моря во власти.

С собой захватили немного деньжат:

Бумажку в пять фунтов и сласти.

На звезды задумчиво Филин глядит

Сигарной струною звеня.

О, сердце мое так и рвется в груди!

Люблю тебя, Киса моя!

Люблю, люблю, прекрасная Киса моя![72]

И Софи делает быстрый книксен — редкое для нее проявление избытка чувств.

— Не совсем правильно, — улыбается Конфетка, — давайте прочитаем еще раз, хорошо?


Ее улыбка скрывает тайну: она не просто проявляет терпение, она мстит матери. Конфетка так и не забыла тот день на Черч-лейн — ей было тогда семь лет, и она допустила ошибку, лишний раз продекламировав в присутствии миссис Кастауэй свой любимый детский стишок.

— Нет, моя куколка, — сказала миссис Кастауэй певуче, что не предвещало ничего хорошего, — этого нам уже хватит, не так ли?

Это было последнее слово матери в любом разговоре, и детский стишок погиб, погиб как таракан под каблуком.

— Тебе пора, — сказала миссис Кастауэй, — знакомиться со взрослой поэзией.

Она стоит у книжного шкафа и пробегает пальцами — тогда уже с красными ногтями — по книжным корешкам.

— Нет, не Вордсворт, — бормочет она, — потому что ты можешь приобрести вкус к горам и рекам, а нам никогда не приведется жить поблизости от всего этого…

Она с улыбкой вытягивает два томика, взвешивая их на руках.

— Вот, дитя мое. Попробуй Поупа. Впрочем, нет, лучше попробуй Рочестера.

Конфетка унесла пыльный томик в уголок, и — с каким усердием вчитывалась она в стихи! Но обнаружила, что с каждой прочитанной строкой начисто забывает то немногое, что поняла из предыдущей. В голове оставался только стойкий душок мужского превосходства.

— А есть другая поэзия, которая тебе нравится, мама? — отважилась она спросить, когда, пристыженная своей тупостью, возвращала книгу матери.

— Разве я говорила, что мне нравится поэзия? — раздраженно возразила миссис Кастауэй, с такой силой задвигая книгу на полку, что она стукнулась о заднюю стенку. — Зловредное бумагомарание.

— Поешь ты, как птица, — декламирует Конфетка теперь со всей искренностью и мягкостью, доступными ее голосу, — пора пожениться, но где раздобыть нам кольцо? Сможете повторить это за мной, Софи? А потом попрактикуетесь до моего возвращения.

Софи и Конфетка улыбаются друг другу. Ребенок представляет себе филинов и кошечек. Гувернантка представляет себе миссис Кастауэй на «дурацком стуле», руки с ярко-красными ногтями трясутся от бессильной ярости на девочек, кружком усевшихся вокруг нее и в тысячный раз повторяющих один и тот же детский стишок.

— Учите стихи, а я пойду, — говорит Конфетка, выходя из детской.

Уютно устроившись у себя в комнате на время перерыва в занятиях, Конфетка берется за дневники Агнес. Выясняется, что школьные годы мисс Ануин наконец-то близятся к концу.

Слава Богу! Она прочла тысячи и тысячи слов, она прошла вброд сквозь шелковые, атласные, батистовые волны воображаемых туалетов, легчайших дружб и глупейших размышлений в надежде, что перевернется страница — и там вдруг измученная жена Уильяма предстанет совершенно разоблаченной. Но школьные дневники были похожи на роман, обложка которого обещает леденящие душу события и безумные страсти, а сам роман оказывается пресным, как больничный омлет.

В последние дни пребывания в Эбботс-Ленгли пятнадцатилетняя Агнес по-прежнему легкомысленно благоразумна; завершающая запись, датированная 3 мая 1867 года, являет собою образец банальности. Агнес даже сочиняет стихотворение в честь школы — семь строф с женскими рифмами, вялыми и мягкотелыми.

Никто не в силах помешать Грядущему, что наступает! — заключает она, хотя в ее стихах «Грядущее» давно остановилось, оглушенное чрезмерной сентиментальностью.

Разделавшись с прощальной одой, Агнес берется за трудную задачу — что захватить домой на память о школе.

«Боюсь, что другие девочки уже расхитили все мыслимые мелочи. Бельевые прищепки, мелки, ноты, заколки, выпавшие из прически мисс Уик, наградные карточки: все подобрали. Сегодня я даже заметила нехватку столовых ложек».

Затем следует разворот, размашистые подписи двадцати четырех выпускниц Эбботс-Ленгли рядами покрывают пожелтевшую бумагу. Дальше продолжает Агнес:

«Как видишь, я попросила подписаться всех, даже Эмили, которой я решила простить грехи, совершенные против меня на уроках ритмической гимнастики. Дорогой дневник, у меня больше никогда не будет таких друзей! Как я плакала, собрав все эти подписи! Бумага буквально промокла от свежепролитых слез, в чем ты можешь убедиться по кляксам.

Как различны надежды расстающихся юных леди! Некоторые из нас скоро будут замужем, но не я, потому что мама больна и я должна помочь ей поправиться. Другие, чьи виды на будущее не столь благоприятны, станут гувернантками: желаю им найти себе щедрых хозяев и приятных учеников! А тех, которые не сумели стать леди (например, Эмили), — я и представить себе не могу, что ожидает их.

Дорогой дневник, я надеялась, что напишу гораздо больше, но день почти прошел, а завтра мне нужно рано встать и отправиться в путь. Как мне жаль прощаться с тобой! Я в таком смятении! Теперь я напишу тебе из дома!

Твой любящий друг,

Агнес»

Этими словами заканчивается тетрадь.

Новая открывается строками, написанными мелким и сбивчивым почерком, из-за которого слова похожи на подшивные стежки:

«Мама умерла, и я скоро последую за ней. Господи, помилуй нас. Избавь мою маму от гнева Твоего, от суровости Твоего суда, от вечных мук. Я умоляю Тебя, простившего Магдалину. Но никто ведь не слышит. Мои молитвы обращаются в пот на потолке и капают сверху. Мама истекала кровью, пока не иссохла. Он (ее „муж“) стоял рядом и ничего не делал. Теперь маму увезли в могилу, на кладбище, где ее никто не знает. День за днем наш дом все больше заполняется демонами. Они хихикают в стропилах. Они шушукаются за обшивкой. Они ждут случая добраться до меня. Он ждет случая добраться до меня.»

Конфетка перебирает стопку дневников, просматривая первые страницы, — чтобы убедиться: не пропустила ли тетрадь. Нет, не пропустила. Одна неделя — ритмическая гимнастика и шток-розы, следующая — мазок засохшей крови в форме Распятия. И это не капелька крови из пальца в знак торжественного подтверждения школьной клятвы; это куда более плотная субстанция, оставившая сгусток на том месте Распятия, где должна бы быть голова Христа.

Агнес объясняет:

Ты видишь мою собственную кровь. Кровь из глубины моего тела, которая вытекает из скрытой раны. То, что убило маму, теперь убивает меня. Но почему? Почему, если я невинна?