Багровый лепесток и белый — страница 170 из 191

— Я… Да, почему же нет?

Одетые в траур, но с другими нарядами, уложенными в тартановую дорожную сумку, которая некогда принадлежала миссис Рэкхэм, Конфетка и Софи выходят на подъездную аллею, где их ожидает запряженный экипаж.

— Где папа? — спрашивает Софи, когда Чизман подсаживает ее в карету.

— Я думаю, он складывает свои игрушки, — подмигивает кучер. Пока Чизман занят сумкой, Конфетка поспешно забирается в карету, чтобы не дать ему возможности ее облапать.

— Смотрите, куда ставите ноги, мисс Конфетт, — он произносит это, как последнюю строчку похабной песенки.

Из парадного выходит Уильям, застегивая темно-серый плащ поверх своего любимого коричневого сюртука. Когда пуговицы доверху застегнуты, только очень проницательный прохожий может заметить, что он не в строгом трауре.

— Поехали, Чизман, — приказывает он, усевшись вместе с дочерью и мисс Конфетт — и к восторгу дочери его слово мигом становится фактом: лошади тронулись с места, колеса покатили по гравию в сторону большого, просторного мира. Приключение начинается; это первая страница.

В карете пассажиры рассматривают друг друга, стараясь этого не показать. Трудная задача: они сидят, почти соприкасаясь коленями, мужчина на одном сиденье, две женщины напротив.

Уильям замечает, как плохо выглядит Конфетка; она бледна и будто нездорова, под глазами большие синеватые круги, чувственный рот подергивается в нервной полуулыбке… И как не к лицу ей траурный наряд. Да ладно, у фотографа это не будет иметь значения.

Конфетка с радостью отмечает, что, по крайней мере внешне, Уильям полностью оправился от травм. На лбу и на щеке осталась парочка тонких белых шрамиков, он все еще носит перчатки, которые ему великоваты, но в целом выглядит как новенький — даже лучше, потому что за время выздоровления исчезло брюшко, похудело и лицо, на нем очертились скулы, которых прежде не было. На самом деле, нечестно было с ее стороны сравнивать его лицо с карикатурой на нотах «горилла-кадрили»; пусть он не так красив, как был его брат, но есть в нем нечто достойное — благодаря страданиям. Он меньше раздражается и меньше заикается, он все еще ведет корреспонденцию вместе с нею, хотя пальцы уже зажили, и он вполне мог бы справиться самостоятельно. Так что… Так что в действительности нет причины недолюбливать и бояться его, верно?

Телесная оболочка Софи сидит тихо и держится безупречно, потому что детям так полагается, но на самом деле она вне себя от волнения. Первый раз она сидит в семейном экипаже, первый раз едет в город в обществе отца, с которым никогда раньше не выходила. Вобрать в себя все это — задача такой неимоверной трудности, что Софи даже не знает, как к ней подступиться. Отцовское лицо ей кажется старым и мудрым, как лицо на рэкхэмовских этикетках, но когда он поворачивается к окну или облизывает свои красные губы — он похож на молодого человека с наклеенной бородой. По улице прохаживаются джентльмены и леди; все разные, и их сотни и сотни. По другую сторону улицы едет экипаж, запряженный одной лошадью. Карета из полированного дерева и металла полна таинственных незнакомцев, которых везет копытное животное. Но Софи понимает, что, когда два экипажа разъезжаются, они похожи друг на друга, как зеркальные отражения; для тех таинственных незнакомцев она — тайна, покрытая мраком, а они все суть Софи. Понимает это отец? А мисс Конфетт понимает?

— Как ты выросла! — ни с того, ни с сего замечает Уильям. — Сразу с-стала большая. Как это ты умудрилась?

Софи не отрывает глаз от отцовских колен: вопрос будто из «Алисы в Стране чудес» — на него невозможно ответить.

— Мисс Конфетт заставляет тебя много работать?

— Да, папа.

— Хорошо, хорошо.

Опять он называет ее хорошей, как в тот день, когда с ним была леди, у которой лицо как у Чеширского кота!

— Софи больше всего любит учиться, — говорит мисс Конфетт.

— Очень хорошо, — говорит Уильям, сжимая и разжимая руки на коленях. — Можешь сказать, где находится Бискайский залив, Софи?

Софи обмирает. Один единственный необходимый факт жизни — и она оказалась не готова к нему!

— Мы еще не проходили Испанию, — объясняет ее гувернантка. — Софи учила все про колонии.

— Очень хорошо, очень хорошо, — отвечает Уильям, опять сосредоточивая внимание на окне. Здание, мимо которого они проезжают, украшено большой рисованной рекламой мыла «Пирс», и это заставляет его нахмуриться.

Студия фотографа помещается на верхнем этаже дома на Кондуит-стрит, не очень далеко — если по прямой — от дома миссис Кастауэй. На бронзовой табличке значится: «Тови и Сколфилд, фотографы и художники». Наверх ведет мрачная лестница, на полпути висит фотографический портрет в раме: совсем юный солдат с губами, как лук Купидона; портрет сильно отретуширован, винтовку солдат держит на манер букета цветов. «Погиб в Кабуле. Бессмертен в памяти тех, кто любил его», — поясняет надпись. Ниже, на пристойном расстоянии, добавлено: «Справки здесь».

Здесь Рэкхэмов встречает высокий человек с усами, одетый во фрак.

— Добрый день, сэр, мадам, — произносит он.

Он и Уильям явно уже встречались, а Конфетка должна гадать: который тут Сколфилд, а который — Тови. Этот похож на импресарио, другого — тощенького человечка без пиджака — видно через щелку в двери приемной, он переливает какую-то бесцветную жидкость из маленькой бутылки в большую. Стены завешаны фотографиями в рамках — мужчины, женщины, дети, поодиночке и семейными группами… Все как один без единого недостатка или изъяна. Висит и поистине огромная картина маслом: полная дама в пышном наряде эпохи Регентства и со всем, что полагается: с гончими собаками и корзиной, переполненной муляжами фруктов и дичи. В углу, поверх хвоста убитого фазана, красуется подпись: «И. X. Сколфилд, 1859».

— Взгляните, Софи, эту картину написал тот самый джентльмен, что стоит перед нами, — объявляет Конфетка.

— Действительно, это был я, — подтверждает Сколфилд, — но я оставил мою первую любовь и щедрые гонорары от таких дам, как эта, ради искусства фотографии. Ибо я всегда верил, что всякое новое искусство, чтобы стать искусством, нуждается в некотором… художественном акушерстве.

С секундным опозданием он вспоминает, что обращает свою речь к представительнице слабого пола.

— Простите за выражение.

Конфетку и Софи без промедления провожают в маленькую комнатку с умывальником, двумя зеркалами во весь рост и роскошным ватерклозетом веджвудского фаянса. Стены щетинятся множеством крючков для одежды и колышков для шляп. Единственное окно, забранное решеткой, выходит на крышу, которая соединяет студию Тови и Сколфилда с кабинетом дерматолога по соседству.

Открывается дорожная сумка и выгружается на свет роскошно многоцветное, шелковое, пышное ее содержимое. Конфетка помогает Софи снять траурное платье и надеть прелестное голубое с пуговками золотой парчи, заново причесывает девочку и закрепляет волосы новой заколкой из китового уса.

— Теперь повернитесь спиной, Софи, — просит Конфетка.

Софи подчиняется, но, куда бы она ни глянула, — повсюду зеркала и отражения, бесконечно множимые ими. Смущенная перспективой увидеть мисс Конфетт в нижнем белье, она рассматривает мамину дорожную сумку. Смятый рекламный листок с объявлением о том, что «Психо, сенсацию лондонского сезона, можно видеть исключительно в Фолкстоне», дает ей пищу для размышлений, пока гувернантка раздевается подле нее. Софи снова и снова читает цену, время сеансов, предостережение дамам с нервической предрасположенностью, поневоле урывками замечая белье Конфетки, выпуклость розовой плоти над вырезом шемизетки, обнаженные руки, которые борются с неподатливой конструкцией из темно-зеленого шелка.

Софи подносит листок к носу, нюхает — не пахнет ли морем. Кажется, пахнет, но, может быть, это только ее воображение.

Студия Тови и Сколфилда, когда Конфетка и Софи входят в нее, оказывается совсем невелика — едва ли больше Рэкхэмовой столовой, но три ее стены чрезвычайно умело декорированы trompe-l'œil, как задники на любой вкус. Одна стена представляет собой ландшафт, на фоне которого могут позировать мужчины — леса, горы, небо в тучах и, для желающих, передвижные классические колонны. Другая стена предлагает в качестве фона гостиную с наимоднейшими обоями. Третья поделена на три разных задника: у левого угла книжный шкаф от пола до потолка, с полок которого клиент может снять том в кожаном переплете и делать вид, будто читает его, но только при этом ему нельзя далеко отойти вправо, ибо тогда он пересечет «библиотечную» границу и окажется у задрапированного кружевными занавесками окна деревенского коттеджа. Деревенская идиллия тоже представляет собой очень узкий срез жизни, разве что на дюйм шире старомодного кринолина, а дальше идет детская с обоями в малиновках и лунных сернах.

Перед этим задником — видимо, используемым меньше других, собрана бутафория студии: не только деревянная лошадка, игрушечный локомотив, миниатюрный письменный столик и стул с прямой спинкой — предметы, которым место в детской, но и кавардак аксессуаров от других задников: посох горца (для художников и философов), большая ваза из папье-маше на пьедестале из клееной фанеры, различные часы на бронзовых подставках, две винтовки, огромная связка ключей, свисающая на цепи с шеи бюста Шекспира, пачки страусовых перьев, ножные подставки разных размеров, фасад дедовских часов и множество других предметов, назначение которых с трудом поддается определению. К ужасу и восторгу Софи, есть даже чучело спаниеля с печальными глазами, который не откажется сидеть у ног любого хозяина.

Конфетка уголком глаза наблюдает за впечатлением, которое она и Софи производят на Уильяма. Ему как будто немного не по себе, словно он беспокоится, как бы непредвиденные обстоятельства не испортили дело этого дня. Но Конфетке не кажется, что он разочарован их нарядами. Если он и узнал на ней то платье, в котором она была во время их первой встречи, то никак этого не показывает. Дотоле незаметный Тови занимает место позади штатива фотоаппарата и набрасывает на голову и плечи плотное черное покрывало. Он останется под ним на все время визита Рэкхэмов, иногда двигая ягодицами на манер трясогузки, но при этом держа ноги неподвижными, как ножки штатива.