Багровый лепесток и белый — страница 177 из 191

— Ну ладно, — говорит старшая, поправляя шляпку и глядя на мерцающие огни улицы, — тогда спокойной ночи всем.

И уводит своих подруг из темноты.

Бодли и Эшвелл мешкают в тупичке, приводя в порядок одежду, причесываясь — используя друг друга как зеркало. Вы их больше не увидите, так что посмотрите на них хорошенько в последний раз.

— Отвезите меня домой, — слышится голос откуда-то близ их брючных манжет, — я в постель хочу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Конфетка, с позором сосланная в свою комнату, наконец-то позволяет себе приступ ярости. Одинокий, безмолвный приступ в уединении ее унылой тесной спальни, — но, тем не менее, все-таки это ярость.

Как смеет Уильям говорить ей, что не ее это дело, когда он возвращается домой?! Как он смеет говорить, что перепачканная в грязи одежда ее не касается, и он не обязан давать ей объяснения?! И как он смеет заявлять, что вполне в состоянии справиться с собственной корреспонденцией и больше не нуждается ни в ее лести, ни в поддельных подписях! Как он посмел сказать, что вместо того, чтобы подкарауливать его возвращение с невинной встречи со старыми друзьями, ей бы лучше поспать, потому что у нее вечно красные глаза, которые выглядят еще уродливее от темных кругов под ними?

Конфетка стоит на коленях у кровати. Перед нею рождественский подарок Уильяма, дорогое издание шекспировских «Трагедий», и при свечах пачками выдирает страницы вместе с иллюстрациями, впиваясь в тонкую бумагу обломанными ногтями. До чего тонкие и гладкие страницы — будто сделаны из лощеной целлюлозы или из того, во что упаковывают сигареты. Она с хрустом комкает их в кулаке — «Макбета», «Лира», «Гамлета», «Ромео и Джульетту», «Антония и Клеопатру» — они рвутся в клочья под ногтями. Она-то думала, что Уильям купил ей Шекспира в знак признания ее интеллекта — в присутствии служанок вручая ей шифрованное послание о том, что знает, насколько ее душа возвышеннее, чем их души. Чушь! Он обыкновенный хам, невоспитанный тупица, который с таким же успехом мог купить для нее золоченую слоновью нoгy или ночной горшок с драгоценными камнями, не попадись ему на глаза собрание сочинений Шекспира, «переплетенное вручную». Да будь он проклят! Вот что она думает о его елейных стараниях купить ее признательность!


Она рвет и комкает страницы, корчась от инфантильных рыданий, дрожа всем телом, заливаясь слезами. Он что, решил, будто она и зрения, и обоняния лишилась? От него не просто грязью несло, когда он, спотыкаясь, ввалился в дом, поддерживаемый Бодли и Эшвеллом: от него смердело дешевыми духами, какими обычно бляди душатся. Он так и вонял бабами, которых только что имел, по поводу которых наверняка бы сказал (любимая фраза последнего времени): «Это тебя совершенно не касается»! Да будь он проклят! Сейчас храпит, очухиваясь от гульбы, в той спальне, куда ее ни разу не приглашали! Засадить бы сейчас в него нож, вспороть брюхо и смотреть, как вывалятся кровавые кишки.

Понемногу рыдания утихают, руки устают рвать неподатливые страницы. Она приваливается к комоду; вокруг нее бумажные комки, которыми завалены ее босые ноги. А что, если войдет Уильям и застанет ее в таком виде? Она ползает на четвереньках, собирая и швыряя в камин комки бумаги. Они мгновенно загораются, ярко вспыхивая, перед тем, как съежиться в золу.

Лучше бы сжечь дневники Агнес, чем рождественский подарок Уильяма. Шекспировские тома безобидны, а вот дневники могут предать ее в любую минуту дня или ночи. Какой смысл и дальше прятать дневники под кроватью, если она уже вытянула из них все что можно, и теперь они могут только беды наделать? Агнес уже не явится за ними, это точно.

Конфетка извлекает на свет один из дневников. За эти месяцы засохшая грязь стерлась с тетрадей до последней пылинки; теперь по изящному переплету уже не видно, что дневник спасли из могилы в сырой земле — тетрадь выглядит просто старинной вещью, вроде реликвии минувшего века. Конфетка раскрывает тетрадь; поломанные остатки нелепо хрупкого замочка и серебряной цепочки как украшения свисают с ее пальцев.

Дорогой дневник!

Я так надеюсь, что мы будем добрыми друзьями.

Конфетка пролистывает страницы, снова наблюдая усилия Агнес Пиготт примириться с новым именем.

В конце концов, имя — всего лишь то, что моя гувернантка зовет определяющим названием, которое нужно для удобства Большого Мира.. С моей стороны глупо так сердиться. БОГ ведь знает, как меня зовут по-настоящему, не так ли?

Конфетка откладывает дневник в сторонку; она уничтожит все, кроме этого, самого первого, который невелик по размеру; его легко спрятать от греха подальше. Конфетка не может не думать, что было бы дурно уничтожить первые слова, которые Агнес доверила грядущим поколениям. Это все равно как притвориться, будто Агнес вообще не существовала; или нет, не так — начала существовать, только когда ее смерть дала пищу для газетного некролога.

Конфетка достает из-под кровати другую тетрадь. Ей попалась заключительная часть летописи Эббот Ленгли, написанная пятнадцатилетней Агнес, которая собирается ехать домой выхаживать больную мать. Из тетради вылетают лепестки засушенных цветков, темно-красные и белые, спархивают на пол, невесомые. Прощальное стихотворение Агнес Ануин:

Сестры, наше счастье позади, Солнышко плывет по небесам. Сдан экзамен, жизнь же впереди: Так грядущее приходит к нам!

Конфетка закусывает губу и отправляет дневник в огонь. Он тлеет с тихим шипением. Конфетка отворачивается.

Еще один дневник появляется на свет. Первая запись гласит, что нет ответа со «швейцарской почты» на запрос о том, куда отослать альбом с вырезками изображений котят для мисс Юджин, в скором времени — Шлезвиг. Этот тоже может отправляться в камин, как только прогорит предыдущий.

Конфетка берется за третий. Liebes Tagebuch… — значится на первой странице. В камин.

Берется за четвертый. Этот относится к первым годам жизни Агнес с Уильямом и открывается неразборчивым бредом о демонических приставаниях, украшенным на полях символическим изображением глаза, намалеванного густой менструальной кровью.

Через несколько страниц выздоравливающая Агнес размышляет:

Учась в школе, я думала, что моя старая жизнь сохраняется для меня в тепле, как любимое блюдо, которое держат на пару под серебряной крышкой, ожидая моего возвращения домой. Теперь я понимаю: то была трагическая иллюзия. Мой отчим все время строил козни, чтобы медленно извести своей жестокостью мою дорогую мать, а меня продать первому же мужчине, который согласится забрать меня. Он нарочно выбрал Уильяма, теперь я это понимаю. Если бы он выбрал жениха из более высокого класса, то постоянно сталкивался бы со мной в тех местах, где собираются люди из высшего общества. Но он знал, что Уильям низведет меня с высот и, как только я окажусь так низко, как сейчас, ему больше никогда не придется меня видеть!

Что ж, я рада! Да, рада! Он ведь все равно мне не отец. Приглашения на самый роскошный бал было бы недостаточно, чтобы изменить мое отношение к нему.

Так было всегда, на протяжении веков: женщины — пешки в предательской игре мужчин. Но наступит день, когда будет высказана правда.

Комната начинает заполняться запахом надушенной бумаги, уже отдающей затхлостью. Конфетка бросает взгляд на камин. Дневник еще сохраняет форму, но по краям пылает ярким оранжевым пламенем. Она вытаскивает из-под кровати еще один и раскрывает наугад. Этой записи она не читала, даты нет, но яркие синие чернила выглядят совсем свежими.

Дорогая Святая Сестра!

Я знаю, что ты наблюдала за мной и, пожалуйста, не думай, что я неблагодарна. В сновидениях ты заверяешь меня, что все будет хорошо; проснувшись, я снова испытываю страх, и все твои слова тают, как снежинки, выпавшие в ночи. Я жажду следующей встречи, телесной встречи в мире вне моих снов. Скоро ли это произойдет? Скоро ли? Пометь эту страницу — касанием твоих губ, пальца, любым знаком твоего присутствия — и я буду знать, что не надо терять надежду.

Со стоном боли Конфетка бросает дневник в камин. Он падает, рассыпая искры, на тот, что уже догорает. Страницы сразу занимаются огнем.

Конфетка снова шарит под кроватью, но добытое ею оказывается не очередным дневником Агнес, а ее собственным романом. Как замирает ее сердце при виде рукописи! Растрепанные страницы, выпирающие из жесткой картонной папки: воплощение тщеты. А все эти перечеркнутые варианты названия: «Сценки с улицы», «Крик с улицы», «Гневный вопль из безымянной могилы», «Женщины против мужчин», «Смерть в публичном доме», «Кто сейчас побеждает?», «Феникс», «Когти Феникса», «Объятие Феникса», «Все вы, сюда входящие», «Заработок греха», «Приди целовать уста ада» и, наконец, «Падение и возвышение Конфетки» — как они выдают ее собственные полудетские заблуждения!

Конфетка держит рукопись за порванный, потертый корешок и роняет на пол. Она раскрывается на странице:

— Но я отец! — взывает один из обреченных самцов романа, бессильно сражаясь с путами, которыми героиня связала ему руки и ноги. — У меня есть сын и дочь, они ждут меня дома!


— Об этом раньше надо было думать, — сказала я, разрезая его рубаху портновскими ножницами, острыми, как бритва. Я была поглощена этой работой и бешено орудовала ножницами на его волосатом брюхе.

— Видел? — я показала ему мягкий кусок ткани, вырезанный в форме бабочки, половинки которой соединялись пуговицей с рубахи.

— Пожалей меня, подумай о моих детях!

Я оперлась локтями о его грудь, с силой давя на него, и так близко склонилась к его лицу, что он заморгал от моего горячего дыхания.

— У детей нет надежды в этом мире, — сообщила ему я, шипя от ярости. Дети мужского пола станут такими же грязными свиньями, как ты. Детей женского пола осквернят такие же грязные свиньи, как ты. Детям лучше всего не рождаться на свет, а если уж родились, так умереть, пока они невинны.