Багровый лепесток и белый — страница 35 из 191

— Да, но что он думает о ее якшанье с блудницами?

— Этого он мне не говорил. Полагаю, оно ему не нравится.

— Бедный Генри. Мрачная тень Греха встает между ним и его любовью. Уильям в насмешливом неодобрении грозит ему пальцем.

— Перестань, Бодли, перестань, ты же знаешь, Генри страшно оскорбился бы, услышь он, как это слово употребляется применительно к чувствами, коими он проникся к миссис Фокс.

— Какое именно слово? Грех?

— О нет, Любовь! — укоризненно произносит Уильям. — Любой намек на то, что он влюблен в миссис Эммелин Фокс…

— Ха, да ведь это так же бросается в глаза, как нос на его лице, — усмехается Эшвелл. — Что же еще, по его представлениям, так часто сводит их вместе? Необоримая прелесть словопрений по поводу Священного писания?

— Да-да, именно она! — восклицает Уильям. — Тебе не следует забывать о том, что оба они бешено благочестивы. Каждый слух о преобразовании или промахе Церкви — у нас либо за границей — возбуждает в них нестерпимый интерес. («Тогда почему же они и слышать не желают о нашей новой книге?» — бормочет Бодли.) Что же касается работы миссис Фокс в «Обществе спасения», она, по рассказам Генри, трудится там исключительно во имя Божие. Ну, сами знаете: возвращение душ в овчарню…

— Нет, старый друг мой, нет, — поправляет его Бодли. — Души возвращаются в лоно Церкви, а в овчарню — заблудшие овцы.

— Что до Генри, — упорствует Уильям. — Он все еще одержим желанием обратиться в пастора. Впрочем, не помню — в пастора, викария, приходского священника? Чем дольше он растолковывает мне различия между ними, тем меньше разницы я в них нахожу.

— Вся разница в том, — произносит, подмигивая, Бодли, — какую часть церковной десятины они прибирают к рукам.

Эшвелл фыркает, достает из внутреннего кармана сюртука расплющенный ком обернутого в папиросную бумагу рахат-лукума.


— Что за нелепость, — невнятно произносит он, откусив кусок и возвратив остаток лакомства в карман. — Такой прекрасный образчик мужественности — наш лучший загребной, непревзойденный пловец, я и сейчас словно вижу его бегающим, обнажившись по пояс, по кембриджскому Выгону. О чем он думает, волочась за тошнотворной вдовой? Только не говори мне о ее непорочной душе, — я похотливца за милю чую!

— И как он может хотя бы смотреть на нее? — стонет Бодли. — Она же похожа на борзую! Это длинное кожистое лицо, наморщенный лобик — и всегда такая ужасно сосредоточенная — точь-в-точь ожидающая команды собака.

— Оставь, — говорит Уильям. — Не слишком ли большое значение предаешь ты телесной красоте?

— Да, но черт побери, Уильям, — вот ты, женился бы ты на вдове, которая смахивает на собаку?

— Но Генри вовсе не собирается брать Эммелин Фокс в жены!

— Ооо! Какой скандал! — гримасничает Бодли, ударяя себя ладонями по щекам.

— Я готов поручиться, — заявляет Уильям, — что брат не ждет от миссис Фокс ничего, кроме бесед.

— О да, — ухмыляется Эшвелл и снимает, разгоряченный разговором, сюртук. — Бесеед.[33] Они беседуют, прогуливаясь по парку, сидя в уютных кондитерских или на морском берегу, беседуют и при этом не сводят друг с друга глаз. Я слышал, они даже катались в лодке по Темзе — вне всяких сомнений ради того, чтобы обсудить «Послание к фессалоникийцам».

— Вне всяких сомнений, — настаивает Уильям. Эшвелл пожимает плечами:

— А это безумное желание податься в священники — давно он его питает?

— О, годы и годы.

— В Кембридже я за ним ничего такого не замечал — а ты, Бодли?

— Прошу прощения? — Бодли роется в карманах снятого Эшвеллом сюртука, отыскивая рахат-лукум.

— Отец запретил ему даже говорить с кем-либо об этой мысли, — поясняет Уильям. — Вот Генри и хранил свое желание в тайне, — хотя для меня, с прискорбием должен сказать, тайны оно не составляло. Он всегда был устрашающе набожен, даже в нашем с ним детстве. И всегда сожалел о том, что у нас в семье было принято читать молитву один, а не два раза в день.

— Вообще-то, ему следовало считать себя счастливцем, — задумчиво произносит Бодли. («Так он и считает себя счастливцем», — саркастически замечает Эшвелл.) — В нашей семье молились дважды в день. Чему я и обязан моим атеизмом. Одно лишнее проявление притворного благочестия в день, и у бедного дурачка вроде Генри возникает потребность стать духовным лицом.

— Как бы там ни было, для отца это было большим ударом, — говорит Уильям. — Он так надеялся, что именно Генри, его драгоценный тезка, возглавит наше дело. А вместо того (Уильям смотрит друзьям прямо в глаза), возглавить его придется, разумеется, мне.

Бодли и Эшвелл ошеломленно молчат, явственно пораженные такими словами Уильяма о «Парфюмерном деле Рэкхэма», составлявшем обычно еще одну запретную тему. Что ж, пусть поражаются! Пусть получат хотя бы отдаленное представление о переменах, произошедших с ним со вчерашнего дня!

Разумеется, его так и подмывает рассказать им о Конфетке, воспеть ей хвалы и (да, вот именно) взять хоть и небольшой, но реванш за последние несколько лет, в которые Бодли и Эшвелл вели столь беззаботную, в сравнении с его собственной, жизнь. Однако он слишком хорошо представляет себе, чем ответят друзья на его откровения: «Ну что же, попробуем и Конфетку!». И что ему тогда останется? Лживо хулить ее, подобно запинающемуся на каждом слове старому селянину, который пытается убедить солдата-мародера, что его, селянина, дочь не стоит усилий, потребных для того, чтобы ее изнасиловать? Пустая затея. Для таких, как Бодли и Эшвелл, любые женские прелести суть всеобщее достояние.

— А скажите, — спрашивает он взамен, — слышали вы что-нибудь новенькое о той удивительной девушке, о которой рассказывали мне?

— Об удивительной девушке?

— Ну, той, жестокой — с хлыстом — предположительной дочери не помню уж кого…

— Люси Фицрой! — в один голос восклицают Бодли и Эшвелл.

— Клянусь Богом, как странно, что ты упомянул о ней, — говорит Эшвелл. Он и Бодли поворачиваются друг к другу и приподнимают каждый по брови — это их условный знак, говорящий, что настал черед новой истории.

— Да, чертовски странно.

— Прежде всего, новости о ней мы получили, э-э, всего лишь через три часа после того, как рассказали тебе про нее, не так ли, Бодли?

— Через два и три четверти, не более.

— Новости? — понукает их Уильям. — И какие же?

— История, увы, невеселая, — отвечает Эшвелл. — Один из поклонников Люси, судя по всему, набросился на нее.


— Набросился? — эхом отзывается Уильям. Чувства, которые он питает к Конфетке, заставляют его истолковать услышанное самым благоприятным для девушки образом.

— Да, — подтверждает Бодли, — с ее же собственным хлыстом.

— И жестоко ее излупцевал.

— Особенно пострадали рот и лицо.

— Отчего боевого задора у нее, сколько я понимаю, поубавилось.

 Бодли, обнаружив, что сигара его угасла, вынимает ее из губ и, после недолгого изучения сохраненных ею возможных достоинств, швыряет в камин.

— И, как ты понимаешь, — продолжает он, — больших надежд на нее мадам Джорджина теперь уже не возлагает. Даже если она захочет дожидаться выздоровления девушки, у той все равно останутся шрамы.

Эшвелл, опустив глаза долу, снимает со своей штанины пушинку.

— Бедняжка, — сокрушенно произносит он.

— Да, — ухмыляется Бодли. — Как сдали падшие! От этих слов Уильяма с Эшвеллом пробирает дрожь.

— Бодли! — восклицает кто-то из них. — Ты просто ужасен!

Бодли улыбается во весь рот и заливается краской, точно получивший нагоняй школьник.

В этот миг дверь курительной распахивается и в нее влетает Джейни, запыхавшаяся и расстроенная.

— Я… простите, — произносит она, шатко подвигаясь вперед, как будто некая гигантская, грязная волна давит ей на спину, угрожая вплеснуться, минуя ее, в эти дымные мужские владения.

— Что такое, Джейни! (Черт побери, девица уставилась на Бодли — или она не знает даже того, кто тут хозяин?).

— Сэр… с вашего дозволения… я хотела… — Джейни немного попрыгивает на месте, словно в нервическом танце — это не столько реверанс, сколько пантомимическое изображение малой естественной надобности. — Ах, сэр… ваша дочь… она… она вся в крови, мистер Рэкхэм!

— Моя дочь? В крови? Боже милостивый, что это значит? Вся к крови — где?

Джейни, перепуганная до смерти, съеживается и с подвыванием отвечает:

— Везде, сэр!

— Ну что же… э-э… — в смятении произносит Уильям, изумленный тем, что в крайности этой обращаются ни с того ни с сего к нему, а не к кому-то другому. — Почему же… э-э… как бишь ее… не…


Джейни, чувствующая, что всю вину того и гляди свалят на нее, почти утрачивает способность соображать:

— Няни нет, сэр, она ушла за доктором Керлью. И мисс Плейфэр я найти не смогла, она, наверное, тоже ушла, а мисс Тиллотсон, она не…

— Да-да, я уже понял! — унижение жжет Рэкхэма, как некогда жег Геракла пропитанный кровью Несса хитон. Ничего не попишешь, прислуги в доме сейчас слишком мало, та, что уцелела, в обстоятельствах чрезвычайных ни на что не годна и — что еще того хуже — жена его, увы, недееспособна. А потому, гости у него или не гости, ему приходится вникать во все самому.

— Друзья мои, прошу меня простить… — начинает он, однако Эшвелл, понимая, в сколь незавидное положение попал Уильям, берет на время власть в свои руки и отдает уже давящейся рыданиями Джейни следующий приказ:

— Ну-с, Джейни, не стойте столбом — приведите ребенка сюда.

— Да! — поддерживает его Бодли. — Драма, кровопролитие и женственный шарм — чего еще можно желать в дождливое утро?

Служанка, дождавшись кивка Уильяма, убегает и — да, теперь они различают его, животный вой ребенка. Поначалу приглушенный, затем различимый с большей ясностью (предположительно, потому, что открылась дверь детской) даже сквозь шум дождя. Он нарастает и нарастает, извещая о продвижении девочки по лестнице, пока наконец не становится и впрямь очень громким, контрапунк