Багровый лепесток и белый — страница 60 из 191

— Это, быть может… репетиция твоей будущей карьеры, так? Ты смотришь на Сент-Джайлс, как на твой приход?

Генри издает безрадостный смешок:

— Я безумный глупец, играющий с огнем, — говорит он, горько подчеркивая четкостью дикции каждое слово, — и если я не образумлюсь, то погибну.

Кулаки его стиснуты, глаза гневно поблескивают, — можно подумать, что это Уильям, а не собственные желания Генри, угрожает его безопасности.

— Ну… ммм… — хмурится Уильям, укладывая одну ногу на другую и тут же снимая ее, — я всегда считал тебя человеком разумным. Уверен, у тебя нет недостатка в… в решимости. Да и в любом случае, ты еще обнаружишь, что наши страсти имеют свойство сами выбирать себе путь. То, что порабощает нас сегодня, может оставить равнодушными завтра. Ммм… Да, так, стало быть, проститутки. Что они для тебя?

Но Генри незряче и загнанно смотрит перед собой:

— Они всего только дети, некоторые из них: дети!

— Ну, да… Это позор, я часто говорил, что…

— И они смотрят на меня так, будто именно я повинен в их бедах.

— О да, это они умеют…

— Я пытаюсь убедить себя, что мной движет жалость, что я желаю лишь одного — помочь им, как миссис… как помогают другие. Желаю лишь дать им понять, что не презираю их, что верю — они такие же создания Божии, как и я. Но, когда я возвращаюсь домой, когда ложусь в постель, чтобы заснуть, разум мой наполняют вовсе не те видения, в которых я помогаю этим несчастным. Я вижу объятие.

— Объятие? — Господи, наконец-то он добрался до сути дела!

— Я вижу, как обнимаю их… всех сразу, все они воплощаются в одной безликой женщине. Мне не следовало бы называть ее безликой, лицо у нее есть, однако оно… оно состоит из многих женских лиц сразу. Ты понимаешь? Она — это их… (на ум ему приходит сравнение с Троицей, однако Генри успевает прикусить язык и не допустить себя до богохульства)… их совместное тело.

Уильям недовольно потирает глаза. Он устал, он плохо выспался в гостинице Данди, плохо спал в поезде, а вернувшись домой, допоздна работал.

— Ну хорошо… — произносит он, решившись заставить брата высказаться до точки, пусть даже это убьет его. — И как же именно поступаешь ты в своем воображении с этим… совместным телом?

Генри поднимает к потолку лицо, залитое страшноватым светом вдохновения (или это всего лишь солнце пробилось, наконец, сквозь окно?)

— Объятие — это всё! — провозглашает он. — Я чувствую, что могу обнимать эту женщину до скончания века, без единого движения, — и ничего больше не делать, лишь прижимать ее к себе и подбадривать, говоря, что отныне все будет хорошо. Клянусь тебе, это не Похоть!

И тут же сам издает неверящий смешок.

— Я знаю Похоть, тут совершенно иное, — он переводит взгляд на Уильяма и в результате лишается храбрости. — Или я всего лишь обманываю себя этой мыслью?

Уильям отвечает улыбкой, которая, надеется он, сможет сойти за сострадательную. Наверное, думает Уильям, именно так и чувствуют себя католические священники, которым приходится сносить признания совсем молоденьких прихожан. Бездна увлекательно раскрашенной обертки, которую приходится слой за слоем снимать с колоссальной упаковки греха, и всего лишь затем, чтобы обнаружить под нею крошечную безделушку.

— Итак… — вздыхает он. — Могу ли я чем-то помочь тебе, брат? Изнуренный своим признанием, Генри откидывается на спинку кресла.

— Ты уже помог мне, Уильям, хотя бы тем, что выслушал мои бредни. Да, понимаю, я лицемер и глупец, норовящий принарядить свои грехи так, чтобы они сошли за добродетель. Понимаешь, я ведь и сегодня направлялся в Сент-Джайлс, да вот застрял у тебя.

Уильям, не зная, что на это ответить, хмыкает. Строго говоря, для него предпочтительнее, чтобы Генри осуществил первоначальное намерение свое и оставил перегруженного работой брата в покое. Его визит съел кучу ценного времени. Только что подписанный с проклятыми еврейскими торговцами джутом контракт, представлявшийся столь недурственным там, в Данди, начинает казаться тем менее выгодным, чем дольше Уильям о нем размышляет. Уильяму дорога каждая минута, ему необходимо снова обдумать все, пока чертовы клети с мешковиной еще не начали поступать на чертову пристань.

— Что же, я рад, Генри, что смог оказаться полезным тебе, — бормочет он. И тут взгляд его падает на стоящий пообок брата округлый кожаный саквояж, набитый — совсем как мешок взломщика — до того, что он едва ли не лопается. — Что у тебя там, если это не секрет?

Генри краснеет — в последний перед тем, как уйти, раз. Он молча щелкает застежками саквояжа и подставляет его беспорядочное содержимое под свет. Голландский сыр, яблоки, морковь, каравай хлеба, толстый цилиндрик копченой колбасы, жестянки с какао и печеньем.

Окончательно сбитый с толку, Уильям молча смотрит на брата.

— Они все время жалуются на голод, — поясняет Генри.

Долгое, долгое время спустя — после того, как брат Генри удалился домой, и село солнце, и составился первый набросок важного письма, — Уильям опускает щеку на теплую подушку, как раз такую твердую и такую податливую, какой ей следует быть. За чем с неизбежностью следует сон.

Мягкая женская рука гладит его по щеке, пока он поглубже зарывается носом в обтянутый хлопковой тканью ворох утиных перьев. Даже во сне он понимает, что это не мать. Мать ушла. «Она обратилась в дурную женщину», — говорит отец, вот и ушла, чтобы жить среди прочих дурных людей, а Уильяму с Генри следует быть храбрыми мальчиками. Но кто же тогда эта женщина, ласкающая его? Наверное, няня.

Он зарывается в сон все глубже, голова его пронизывает внешнюю оболочку сновидений. И мгновенно комната, в которой он спит, расширяется непомерно, принимая в себя всю вселенную или, по крайности, весь известный нам мир. Суда подходят к причалам, постанывая под тяжестью мешков с ненужным ему джутом, — это плохо, о чем и свидетельствуют мрачные небеса над ними. Зато в других местах солнце сияет над его лавандовыми полями, которые в этом году всенепременно дадут такой богатый урожай, какой в пору отца его никому и не снился. По всей Англии, в жилых покоях и магазинах, красуется у всех на виду безошибочно узнаваемый знак с буквой «Р» посередке. Аристократки, обладающие, все до единой, редкостным сходством с леди Бриджлоу, перелистывают, обмениваясь негромкими возгласами одобрения, «Весенний каталог Рэкхэма».

Громкий храп — собственный — наполовину пробуждает Уильяма. Отвердевший член его бессмысленно топырится под одеялом, не находя себе дела. Уильям поворачивается на другой бок, прижимается к долгому, жаркому телу женщины, прилаживаясь к ее спине, поудобней пристраиваясь к ягодицам. Одной рукой он покрепче прижимает ее к себе, вдыхает аромат ее волос — и спит, спит.

Поутру Уильям Рэкхэм внезапно осознает, что впервые за шесть лет провел рядом с женщиной целую ночь. Он перепробовал столько женщин, проспал так много ночей, однако вместе те и другие сходились редко!

— Знаешь, — задумчиво сообщает он Конфетке, еще не проснувшись полностью, — а ведь я впервые за шесть лет провел рядом с женщиной целую ночь.

Конфетка целует его в плечо и едва не выпаливает: «Бедняжка» — но вовремя спохватывается.

— Ну и как, стоило ждать столько времени? — мурлычет она.

Уильям возвращает поцелуй, ерошит рыжую гриву Конфетки. Сквозь пелену его довольства начинают пробиваться заботы дневного существования. Данди. Данди. И лоб Уильяма идет складками, — он вспоминает совсем недавно написанное им письмо, то, которое принес сюда прошлым вечером, чтобы показать Конфетке.

— Пора вставать, — говорит он, приподнимаясь на локте.

— Почту заберут еще через час, самое малое, — спокойно замечает Конфетка, как если бы чтение мыслей Уильяма было для нее естественнейшей вещью на свете. — Конверты и марки у меня есть. Полежи еще немного.

Он снова откидывается на подушку, недоумевая. Неужто еще так рано? С Силвер-стрит доносится грохот повозок, лай собак, разговоры прохожих, и кажется, будто утро уже в самом разгаре. И что за существо лежит рядом с ним в постели, существо, способное, потягиваясь, точно кошка, всем своим голым телом, прочесть в его голове набранный мелким шрифтом контракт с фирмой торговцев джутом?

— Тон моего письма… — беспокойно спрашивает Уильям, — он не кажется тебе чрезмерно униженным? Они ведь поймут мои намерения, верно?

— Там все ясно, как день, — отвечает она и садится, чтобы расчесать волосы.

— Но не слишком ли ясно? Эта публика, если с ней не поладить, способна доставить мне немало хлопот.

— Ты выдержал точный и верный тон, — заверяет его Конфетка, в неторопливом ритме продергивая металлические зубья расчески сквозь свой спутанный оранжевый нимб. — Нужно было лишь смягчить слово-другое. (Она говорит о поправках, внесенных по ее совету в письмо перед тем, как она и Уильям улеглись в постель.)

Он поворачивается на бок, смотрит, как Конфетка причесывается. Каждый изгиб ее мышц приводит в движение, еле-еле приметное, странные тигровые полоски на коже Конфетки — на бедрах, на округлых боках, на спине. При каждом взмахе расчески пышная масса волос ниспадает на ее бледное тело — только затем, чтобы снова взметнуться мгновенье спустя. Он прочищает горло, желая сказать Конфетке как… как растет его нежность к ней.

И только тут замечает запах.

— Пффф… — резко садясь, кривится он. — У нас что, горшок под кроватью стоит?

Конфетка немедля перестает расчесываться, перегибается над краем кровати, выдергивает из-под нее фаянсовую посудину.

— Конечно, — отвечает она и поднимает горшок, покачивая, чтобы показать его Уильяму. — Но он пуст.

Уильям хмыкает, отдавая должное ее достойному мужчины долготерпению, ничуть не догадываясь, что ночью она выскользнула из постели, провела немалое число замысловатых омовений и избавилась от их результатов. Теперь Уильям, поглощенный оказавшейся у него на руках — и в ноздрях — задачей, приступает к поискам истинного источника вони. Он вылезает из постели и босиком, ведомый своим чувствительным носом, пересекает спальню Конфетки от края до края. И с замешательством обнаруживает, что вонь исходит от подошв собственных его штиблет, валяющихся там, где он сбросил их прошлой ночью.