— восторженно шепчет она в унисон с отцом Сканлоном. — Et сит spirito tuo.[64]
После, когда церковь пустеет, Агнес решается выйти из теней, чтобы побыть наедине с религиозными прикрасами своего детства. Она проходит мимо сидений, которые занимала когда-то с матерью и которые, хоть на них теперь и размещаются другие люди, безошибочно узнаются по выщербинкам и изъянам древесины. Ничто в памятном ей убранстве храма не изменилось, только в апсиде появилась новая мозаика, представляющая небесное коронование Марии — чрезмерно яркой и с каким-то неправильным носом. Успокоительно неизменным остался и изображающий Успение Девы фарфоровый овал за алтарем, на котором Она возносится, высвобождаясь из пухлых, цепляющихся за Нее ручек отталкивающего обличия херувимов, роящихся у Ее ног.
Агнес гадает, много ли еще пройдет времени, прежде чем она решится открыто отвергнуть англиканскую веру и получит здесь собственное место — на свету, вблизи алтаря. Не очень много, надеется она. Правда, она не знает, к кому надлежит обратиться с просьбой о таком месте, дорого ли оно ей обойдется и как за него придется платить — еженедельно или ежегодно. Впрочем, в таких вещах должен хорошо разбираться Уильям — вот только может ли она довериться ему?
Однако начать следует с самого важного: необходимо сделать что-то, способное сократить срок, который ее матери еще предстоит провести в Чистилище. Молился ли кто-нибудь за Вайолет Ануин со дня ее смерти? Скорее всего, нет. Судя по тому, что на похоронах ее присутствовали лишь англиканские приятели лорда Ануина, друзей-католиков у нее не осталось.
Агнес всегда полагала, что в Чистилище матери придется пробыть очень долгое время, — прежде всего, в наказание за то, что она стала женой лорда Ануина, а после и за то, что позволила ему отнять у нее и у Агнес их веру.
Открыв при свете алтарного канделябра свою новую сумочку, Агнес роется в пудреницах, нюхательных солях и пуговичных крючках, пока не находит сильно измятую и потертую молельную карточку, на одной стороне которой отпечатан гравированный Иисус, а на другой — молитва об отпущении грехов, с гарантией урезающая дни, недели и даже месяцы полученного грешником наказания. Агнес прочитывает инструкции. Невыполнение требования, согласно коему ей следовало бы только что побывать у причастия, Бог, войдя в ее обстоятельства, скорее всего оставит без внимания, что же до всех прочих, Агнес им вполне удовлетворяет: она исповедовалась, она стоит сейчас перед распятием, она знает наизусть «Отче наш», «Радуйся, Мария» и «Слава Отцу за Папу». Агнес прочитывает эти молитвы — медленно и внятно, а за ними и ту, что отпечатана на карточке.
— …Они пронзили руки мои и ноги мои, — выговаривает Агнес последние слова молитвы. — Они перечли все кости мои.
Закрыв глаза, она ожидает покалывания в ладонях и ступнях, неизменно сопровождавшего чтение этой молитвы, когда она, еще девочкой, просила Бога смилостивиться над смутно припоминаемыми ею тетушками и любимыми историческими деятелями.
Дабы придать молитве добавочную крепость, Агнес проходит нефом туда, где горят обетные свечи, и зажигает еще одну. Пронзенный сотней дырок поднос из желтой меди выглядит так, как ему и следует выглядеть, даже комочки оплывшего воска вокруг дырок имеют такой вид, точно их не отскребали с тех пор, как Агнес в последний раз стояла у этого подноса.
Затем она останавливается под кафедрой проповедника, на что в детстве никогда не решалась, поскольку верхушку кафедры венчает резное изображение тяжеловесного орла, на спине и крыльях которого покоится Библия, а голова его смотрит вниз — прямо на того, кто под ней стоит. Бесстрашно — ну, почти бесстрашно — Агнес вникает взглядом в тусклые деревянные глаза птицы.
Именно в этот миг начинают звонить церковные колокола, и Агнес приходится вглядываться в глаза орла все пристальнее, ибо как раз по такому сигналу магические существа и оживают. «Дон, дон, дон» — говорят колокола, однако резная птица остается неподвижной, и когда звон прекращается, Агнес отводит взгляд в сторону.
Ей хотелось бы навестить и возвышающегося за кафедрой распятого Христа, проверить правильность своего воспоминания, согласно которому средний палец Его левой руки отломился и был затем приклеен обратно, однако она понимает — время идет, пора отправляться домой. Уильям, верно, и так уж теряется в догадках о том, что с ней сталось.
Шагая по центральному проходу, Агнес возобновляет знакомство с чередой висящих высоко на стенах картин, которые повествуют о крестном пути Христа. Только знакомство это происходит в обратном порядке — от Снятия с Креста до Суда Пилата. Зловещие картины тоже не изменились за тринадцать лет, сохранив всю свою глянцевитую грозность. В девочках эти сцены страданий, разыгранные под угрюмым грозовым небом, пугали Агнес: она зажмуривалась, увидев на мертвенно серой коже поблескивающую отметину березовой розги, тонкие струйки темной крови на исколотом терниями челе и, в особенности, пробиваемую гвоздем правую ладонь Христа. В те дни ей довольно было лишь мельком, случайно, увидеть взмах крокетного молотка, как собственная ее ладонь судорожно сжималась в кулак, который она еще и обертывала, оберегая его, тканью своей юбки.
Сегодня Агнес смотрит на эти картины иначе, ибо и сама перенесла уже многие муки и знает, что существуют вещи похуже страдальческой смерти. Более того, она понимает теперь то, что никак не могла понять в детстве, а именно: почему Иисус, если Он владел волшебной силой, позволил убить Себя. Ныне Агнес завидует этому осененному нимбом мученику, ибо Он был существом, которое, совсем как Психо и мусульманские мистики из книг спиритуалистов, обладало способностью возвращаться к жизни целым и невредимым даже после того, как Его убивали. (В случае Христа не совсем целым, не признать этого Агнес не может, поскольку на руках и ногах Его все же остались пробоины, но с другой стороны, для мужчины это не такое уж и несчастье, не то что для женщины.)
Перед тем как уйти, она останавливается в двери вестибюля и ненадолго вглядывается в лицо осуждаемого Пилатом Иисуса. Да, никакой ошибки, — спокойная, почти самодовольная невозмутимость человека, знающего: «Меня убить нельзя». Точно такое же выражение, как у африканского вождя на погребальном костре (выгравированного очевидцем или кем-то еще, автором книги «Чудеса и их механизм», которая лежит сейчас под кроватью Агнес, укрепляя ее душу). Сколь многие люди из прежней истории выжили после смерти, а вот ее, так старательно вникавшую в эту тему, из их элиты исключили! Почему? Она же не просит славы — в конце концов, она не сын Божий, — никому даже и знать не обязательно, что она прошла через это, ведь она всегда была такой сдержанной и скромной!
Впрочем, не стоит портить грустными мыслями день столь чудесный. Все-таки, она получила отпущение грехов и читала латинские молитвы в лад со священником ее детства. И Агнес торопливо покидает церковь, не глядя ни вправо, ни влево, противясь соблазну задержаться у лотков, с которых торгуют здесь душеспасительными вещицами, посравнивать, как в детстве, одни живописные миниатюры с другими, попытаться понять, какой из Агнцев самый наилучший, какая Дева лучше других, какой Христос — и так далее. Ей нужно вернуться в Ноттинг-Хилл и немного отдохнуть.
На улицах уже стемнело. На миг она замирает в нерешительности — как же ей возвратиться домой? — но тут же и вспоминает о волшебном подарке Уильяма, принадлежащем теперь только ей одной брогаме. Агнес все еще не удается вполне поверить, что она обладает им, однако вот он, стоит напротив церкви у мастерской каменотеса. Гнедые лошади мирно поворачивают при ее приближении головы с шорами на глазах, а на облучке сидит, окутанный трубочным дымом…
— Чизман? — зовет Агнес, но тихонько, почти шепотом, ибо она все еще репетирует роль его хозяйки.
— Чизман! — снова зовет она, на сей раз достаточно громко, чтобы он услышал ее. — Домой, пожалуйста.
— Будет исполнено, миссис Рэкхэм, — такой ответ дает он ей, и несколько мгновений спустя Агнес уже сидит в карете и плечи ее легко вжимаются в обивку, когда лошади рывком берут с места. Какой, все-таки, замечательный брогам! Поимпозантнее, чем у миссис Бриджлоу, и обошелся, по словам Уильяма, в 180 фунтов. Расход немалый, однако вещь того стоит, да и куплена как раз вовремя, — Сезон и так уж близится к концу.
Она простила Уильяма, не спросившего у нее совета; брогам безупречен, да и Чизман почти никаких усовершенствований не требует (начать с того, что он повыше и покрасивее кучера миссис Бриджлоу). И потом, ясно ведь, как ужасно важно было для Уильяма преподнести ей сюрприз. И сюрприз действительно получился — на прошлой неделе она сказала Уильяму, что у нее есть дело в городе, и спросила, не знает ли он, когда отходит следующий омнибус, а Уильям ответил: «Но почему бы тебе не поехать на брогаме, дорогая?».
— Как это, на каком брогаме? — естественно, поинтересовалась она.
— На твоем и моем, дорогая, — сказал Уильям и, взяв ее за руку, повел смотреть сделанный им на день ее рождения подарок.
И сейчас чудодей Чизман везет ее домой — он тоже подарок, но в человеческом облике: сдержанный, немногословный малый, на которого, как уже убедилась Агнес, можно положиться. В прошлое воскресенье он отвез ее в церковь — англиканскую, в Ноттинг-Хилле, — и в следующее сделает это опять, но вот сегодня доставил к мессе, и Агнес не сомневается, он и это сделает снова. Да что там, она, наверное, могла бы приказать ему отвезти ее в мечеть или синагогу, и Чизман лишь пристукнул бы лошадей сложенным хлыстом по бокам и они тронулись бы в путь!
А завтра он доставит ее в Королевскую оперу, где поет в «Диноре» мадам Аделина Патти. И все увидят, как она (Агнес, то есть, а не мадам Патти) выходит из нового брогама. «Кто это?» — станут шепотом осведомляться люди, когда ее напоминающая о Золушке фигурка в волнующихся, точно пена морская, юбках выступит из лакированной кареты… Охваченная радостным предвкушением, все еще ощущающая нервную дрожь, порожденную отпущением грехов, которое она получила от отца Сканлона, покачивающаяся в лоне принадлежащего одной только ей брогама, влекомая лошадьми к дому, Агнес задремывает, прижавшись щекой к украшенной кистями бархатной подушке, которой Уильям для этой именно цели ее и снабдил.