— А ваш отец, — все же решается спросить он, — обсуждал с вами… чем, собственно, вы… э-э… могли… занемочь?
— Ах, Генри, уж эти мне ваши околичности! — нежно корит его миссис Фокс. — У меня чахотка. Так мне, во всяком случае, сказали, а сомневаться в правдивости сказанного я причин не имею.
В глазах ее мелькает проблеск горячности — той же горячности, с какой она обсуждала с ним по дороге из церкви тонкости веры.
— В чем я расхожусь с общим мнением, включая и мнение моего ученого отца, так это в том, что знаю — я не обречена на смерть, во всяком случае, на скорую. Во мне скрыто что-то вроде… как бы это сказать? Что-то вроде помещенного туда Богом календаря оставшихся дней, и на каждом его листке написано, какие Его поручения мне еще предстоит выполнить. Не стану уверять вас, будто я в точности знаю, сколько там листков, да я и не хочу этого знать, однако я почему-то чувствую, что календарь мой еще довольно толст и уж, во всяком случае, состоит не из считанных, как все полагают, страничек. Да, у меня чахотка, так? Ну и прекрасно, у меня чахотка. Однако это я как-нибудь переживу.
— О, неустрашимый дух! — восклицает Генри и, поднявшись вдруг на колени, стискивает ее руку.
— Да глупости, — возражает она, но все же смыкает холодные пальцы на ладони Генри и ласково сжимает ее. — Просто Бог не желает, чтобы я маялась без дела, вот и все.
С минуту оба молчат. Ладони их сцеплены и из каждой переливаются в другую нагие, безгласные чувства; невинный порыв соединил их, а благонравию пока еще не по силам разъединить. Сад купается в солнечном свете, большая черная бабочка перелетает высокую ограду его и начинает порхать над кустами, отыскивая цветок. Миссис Фокс отнимает свои пальцы у Генри — с грацией, ясно дающей понять, что в жесте этом нет и тени какого-либо отказа, — и кладет ладонь себе на грудь.
— Ну, а теперь, Генри, — с глубоким вздохом произносит она, — расскажите, что нового в вашей жизни.
— В жизни? — он моргает, ошеломленный пожалованной ему и ударившей в его голову милостью — дозволением коснуться ее тела. — Ну… я… МММ…
Но тут все происшествия последних дней оживают в памяти Генри, и он обретает дар речи.
— Что же, рад вам сказать, что нового в ней случилось немало. Я… — он краснеет, опускает взгляд на зеленеющую между его колен траву, — …я изучал обездоленных и нищих, дабы, наконец, приготовить себя к…
Он краснеет еще пуще, а затем улыбается:
— Ну, вы знаете к чему.
— Так вы прочли Мейхью, которого я вам дала?
— Да, но и не только это. Я… в последние недели я начал также вести беседы с самими обездоленными и нищими — на тех улицах, на которых они обитают.
— О, Генри, неужели? — гордость за него, которую испытывает сейчас миссис Фокс, вряд ли была бы большей, даже если бы он сказал, что повстречал Королеву и спас ее от наемных убийц. — Ну расскажите же, расскажите, как все было!
И Генри, так и стоя перед ней на коленях, рассказывает ей все — почти все. Он подробно описывает места, в которых встречался с безработными, с уличными мальчишками, с проституткой (умалчивая лишь о том единственном случае, когда им овладел похотливый зуд). Эммелин внимательно слушает, лицо ее горит, тело подрагивает — сидеть ей неудобно, отчего она и ерзает в кресле так, точно самые кости ее трутся о плетеное сиденье. Генри ведет свой рассказ и вдруг замечает, как сильно она исхудала. Уж не ключицы ли проступают под тканью ее платья? И если так, то какой остается смысл в его честолюбивых стремлениях? Всякий раз, как он представлял себя священником, миссис Фокс была рядом, давала ему наставления, предлагала излить его горести и неудачи. Стремления эти сильны, лишь пока их облекает доспех, выкованный из ее ободрений — без него они обратятся в грезу, вялую и уязвимую. Она не должна умереть!
Поразительно, но миссис Фокс выбирает именно это мгновение для того, чтобы потянуться к нему и сжать его ладонь в своей, говоря:
— Дай-то Бог, мы еще сможем в будущем вести эту борьбу плечом к плечу!
Генри глядит в глаза миссис Фокс. За миг до этого он говорил ей, что женщины вольного поведения никакой власти над ним не имеют, что при всем убожестве их он сохраняет способность видеть в этих несчастных лишь души и одни только души. Все это правда, однако сейчас, ощущая иголочки, колющие сжатую ею ладонь, он вдруг сознает, что эта одухотворенная, прямая и честная женщина, поверженная наземь жестокой дланью болезни, все еще разжигает в нем похоть, достойную самого Сатаны.
— Дай-то Бог, миссис Фокс, — хрипло шепчет он.
— Черч-лейн, черный ход Рая, большоевсемспасибо!
Доставив прилично одетую леди в этот мерзкий квартал старого Сити, кебмен саркастически всхрапывает, а его разделяющая мнения хозяина лошадь вываливает на мостовую — в виде прощального презрительного жеста — горячую горку навоза. Справившись с искушением отбрить его, Конфетка плотно сжимает губы, платит за проезд и на цыпочках, приподняв подол юбки, направляется к дому миссис Лик. В какую же грязную трясину обратилась эта улица! — свежие кучи навоза — это еще самая меньшая из подстерегающих на ней пешехода опасностей. Неужели здесь всегда так воняло — или она слишком долго прожила в доме, где пахнет лишь розовыми кустами да туалетными принадлежностями «Рэкхэма»?
Конфетка стучит в дверь миссис Лик, слышит приглушенное «Войдите!» Полковника и вступает в дом, как множество раз вступала в него в пору своей юности. Внутри пахнет ничуть не лучше, а картина, открывающаяся здесь взорам, — отвратительный старик и день за днем накапливающиеся в прихожей груды помойного сора — согревает сердце не сильнее, чем убожество улицы.
— А, полюбовница! — злобно скрежещет Полковник, не удостаивая ее другим приветствием. — Все еще думаешь, будто тебе большая удача привалила, э?
Конфетка, тяжело вздохнув, снимает перчатки, запихивает их в ридикюль. Она уже горько сожалеет о том, что, столкнувшись вчера на Оксфорд-стрит с Каролиной, пообещала, спеша избавиться от того, что грозило обернуться длинным разговором, навестить ее. Что за причудливое совпадение: в течение всего одного года Каролина повстречалась с ней уже во второй раз, — и это в городе, населенном несколькими миллионами людей, — да еще и в тот миг, когда Конфетка спешила на Юстонский вокзал, чтобы понаблюдать из укромного уголка за прибытием бирмингемского поезда! Сейчас она задним числом понимает, что лучше было бы провести с Каролиной чуть больше минут на улице, — Уильяма в этом дурацком поезде все равно не оказалось, а теперь он может постучаться в дверь ее квартирки, пока она будет торчать здесь, в пропахшем стариковской мочой веселом доме!
— Каролина не занята, полковник Лик? — спокойно спрашивает она. Старик, обрадованный возможностью попридержать нужные кому-то сведения, откидывается на спинку кресла, и самый верхний виток шарфа сползает с его губ. Конфетка понимает — сейчас Полковника начнет тошнить той тухлятиной, в которую обращается понемногу хранимый его памятью запас злополучий.
— Удача! — усмехается он. — Вот послушай, что такое удача! Женщина из Йоркшира, фамилия Хобберт, наследует в 1852-м поместье отца, — три дня спустя ее убивает рухнувший потолок арочного прохода. Ботаничку-рисовальщицу Эдит Клаф, выбранную в 1861 году из тысячи претенденток, пожелавших участвовать в организованной профессором Айди экспедиции в Гренландию, сжирает морская рыбища. А всего только в прошлом ноябре Лиззи Самнер, любовницу лорда Прайса, нашли в ее марилебонском коттеджике с шеей…
— Да, весьма трагично, Полковник. Так что же, Каролина свободна?
— Дай ей пару минут, — рокочет старик и вновь окунается в шарфы. Конфетка, украдкой протерев кончиками пальцев сиденье ближайшего к ней стула, садится. Наступает благословенная тишина — Полковник въезжает в то, что уцелело от сумевшего пробиться сюда солнечного луча, Конфетка вглядывается в развешанные по стене ржавые мушкеты, — впрочем, спустя тридцать секунд Полковник ухитряется все испортить.
— Ну, как твой парфюмерный монарх?
— Вы обещали никому о нем не говорить, — выпаливает Конфетка. — Так мы с вами условились.
— Этой шайке я ничего и не сказал, — отвечает он, брызгая слюной и перекатывая глаза в сторону всего остального дома, в котором мужчины, совершая подвиги атлетизма, напрягают свои молодые конечности и детородные члены, в котором ютятся и спят три распутницы, а миссис Лик читает в своей норе грошовые книжицы. — Недорого же ты ценишь данное мужчиной слово чести, потаскушка.
Конфетка разглядывает свои пальцы. Кожа их покрыта коростой, к ней больно притронуться. Может, спросить Каролину, нет ли у нее медвежьего жира?
— У него все хорошо, спасибо, — говорит она. — Лучше не бывает.
— Втюкивает тебе время от времени здоровенный кусок мыла, а?
Конфетка вглядывается в его воспаленные глазки, гадая, подразумевает ли этот вопрос нечто непристойное. Она и не думала никогда, что акты разнузданной похоти хоть в малой мере интересуют полковника Лика.
— Он щедр со мной так, что лучшего и желать не приходится, — и она пожимает плечами.
По затхлому воздуху до них докатывается глухой хлопок задней двери. Получивший свое клиент вываливается под солнечный свет.
— Конфетка! — Это появилась вверху лестницы одетая в одну лишь сорочку Каролина. Под этим углом и при этом освещении шрам на ее груди, память о шляпной фабрике, выглядит устрашающе багровым. — Что, Полковник проходу тебе не дает? А ты отпихни его в сторону, он же на колесах, так?
Полковник Лик, не желая подвергаться подобному унижению, откатывается от лестницы сам.
— …нашли с шеей, почти перерезанной шелковым шарфом, — сообщает он в заключение, пока Конфетка рысцой поднимается к подруге.
Усадив Конфетку в единственное свое кресло, Каролина мнется у кровати, не решаясь присесть на нее. Мигом поняв, в чем дело, Конфетка предлагает ей помощь в замене простыни.
— Чистой-то у меня нет, вот беда, — говорит Каролина. — Ладно, давай, хоть эту к окошку привесим, пусть ее ветерком обдует.