Они стягивают простынку с кровати и пробуют задрапировать ею окно — так, чтобы самые мокрые пятна смотрели наружу. И как только они справляются с этой задачей, солнце начинает сиять вдвое ярче.
— Повезло мне нынче, а? — усмехается Каролина.
Конфетка отвечает ей смущенной улыбкой. На Прайэри-Клоуз она нашла выход куда более простой: каждую неделю Конфетка, стараясь не попасться никому на глаза, проносит большой сверток с грязными простынями через ворота маленького парка, а спустя недолгое время выходит оттуда уже с пустыми руками. А после отправляется в «Питер Робинсон» и покупает новое постельное белье. Да и что ей еще остается? — прачки-то у нее нет. В сознании ее внезапно встает, как живой, Кристофер с заляпанными мыльной пеной красными руками…
— Ты как нынче, Тиша?
Конфетка пытается как-то справиться со своим лицом.
— Голова немного болит, — отвечает она. — Ужасно яркое солнце. Как долго зарастали копотью оконные стекла Каролины? Ведь не были же они так грязны при последнем ее визите сюда — или были? И неужели в этой комнате всегда стоял такой запах?
— Прощения просим, Тиш. Я еще не успела подмыться.
Каролина относит фаянсовый тазик за кровать, более-менее укрывая его от взглядов гостьи. И склоняется над ним, приступая к выполнению противозачаточного ритуала: наполняя тазик водой, раскупоривая бутылочки с отравой. Конфетку, наблюдающую, как подруга беззастенчиво задирает одной рукой подол измятой сорочки, уже держа в другой «спринцовку» с головкой из старого тряпья, пробирает дрожь. Ягодицы Каролины, покрытые ямочками и изгвазданные семенем, кажется, стали полней против прежнего.
— Вот ведь докука, верно? — бормочет, опускаясь на корточки, Каролина.
— Ммм, — отзывается Конфетка и отворачивается. Сама она уже довольно давно — собственно, со времени переезда на Прайэри-Клоуз, — процедуры этой не исполняла. Когда Уильям остается у нее на всю ночь, об этом и думать нечего, а когда не остается… что ж, тогда она подолгу, подолгу отмокает в ванне. Погружаясь в теплую, чистую воду, слегка раздвигая ноги под белым покровом душистой пены, она, уж наверное, прочищается настолько, насколько это возможно.
— Все, почти закончила, — сообщает Каролина.
— Не спеши, — отзывается Конфетка, гадая, не стоит ли в самую эту минуту Уильям у двери их любовного гнездышка. Она глядит на простынку, легко колеблемую теплым ветерком, — пятна, поблескивающие на ее ткани, уже поблекли, обретя сходство с улиточьим панцирем. Боже мой, до чего же грязна эта тряпка! Конфетку одолевает стыд: она каждую неделю оставляет в парке едва-едва использованные простыни, а Каролине приходится спать и работать на этой старой ветоши! «Вот тебе почти новые простыни, Кэдди, — их только простирнуть немного и…». Нет, об этом и думать-то стыдно.
Каролина отволакивает тяжелый тазик к окну. И по пояс скрывается за волнуемой ветром простынкой, обращаясь в подобие призрака.
— Поберегись, — шаловливо мурлычет она и беззаконно сливает грязную воду по стенке дома.
— Мне страх как хочется рассказать тебе, — начинает она несколько минут спустя, уже сидя полуодетой на голом матрасе и расчесывая волосы, — про моего нового клиента, постоянного — ну, во всяком случае, я с ним уже четыре раза встречалась. Тебе он понравился бы, Тиша. Уж такой воспитанный.
И Каролина приступает к рассказу о своих встречах со степенным, серьезным мужчиной, прозванным ею «Пастором». В жизни любой проститутки таких мужчин что грязи, ничего нового рассказ ее не содержит. Конфетке с трудом удается скрывать нетерпение, она уверена, что знает конец этой истории.
— А потом он затащил тебя в постель, так? — подсказывает она, желая поторопить Кэдди.
— Нет! — восклицает Каролина. — Тут-то самая странность и есть!
И она не без озорства взбрыкивает ногами. И ноги у нее тоже грязные, — думает Конфетка. Какие надежды на избавление от Сент-Джайлса может питать женщина с такими грязными ногами?
— Не исключено, что он даже страннее, чем ты думаешь, — вздыхает она.
— Не-а, он не из маргариточек, этих я нюхом чую! — смеется Каролина. — Я его спросила на прошлой неделе, чего уж такого страшного выйдет, если он меня поимеет, всего разок, хоть поймет, нравится ему это, не нравится, или, по крайности, почему из-за этого другие мужики на стену лезут. — Она прищуривается, пытаясь точно припомнить ответ Пастора. — Он вон там стоял, у окна, всегда там стоит, на меня не смотрит, ну и сказал… как это?… сказал, если все мужчины, подобные ему, станут поддаваться соблазну, то на свете всегда будут бедные падшие вдовы, подобные мне, всегда — голодные дети, каким был мой мальчик, всегда — злые домовладельцы и убийцы, потому что даже те, кто понимает, что к чему, не будут любить Господа так, как он заслуживает.
— А что ответила ты? — спрашивает Конфетка, внимание которой отвлечено несчетными стигматами бедности, испещрившими комнату Каролины: плинтусами, слишком трухлявыми для покраски, стенами, слишком покривившимися, чтобы клеить на них обои, половицами, слишком источенными короедом, чтобы натирать их мастикой — как-то приукрасить это жилище можно, только спалив его дотла и отстроив заново.
— Я ответила, что не понимаю, как это мужчины вроде него, могут помешать женщинам вроде меня превращаться в бедных падших вдов, а детям голодать, разве что они переженятся на этих бабах и станут их кормить.
— И он предложил жениться на тебе и обеспечить тебя достатком?
— Почти! — усмехается Каролина. — Когда мы встретились во второй раз, он предложил мне честную работу. Я говорю: на фабрике что ли, а он говорит — да, а я говорю — нет уж, спасибо. Думала, этим все и кончится, ан нет, на прошлой неделе он снова завел ту же волынку. Сказал, что навел справки и может подыскать мне работу не на фабрике, а вроде как в магазине. Коли я захочу, ему стоит только слово сказать нужному человеку, а если я сомневаюсь в его правдивости, так речь идет о «Парфюмерном деле Рэкхэма», про которое я наверняка слышала.
Конфетка вздрагивает, точно напуганная кошка, — на ее счастье, Каролина стоит в этот миг у окна, лениво поглаживая простыню.
— И что ты ему ответила?
— Ответила, что любая работа, какую он сумеет мне подыскать, умучит меня до смерти, а получать за нее я буду меньше шиллинга в день. Сказала, что для бедной женщины всякий «честный» труд до того похож на медленную смерть, что она одно от другого и отличить-то не может.
Каролина вдруг разражается смехом и несколькими взмахами ладоней взъерошивает только что расчесанные волосы.
— Ах, Конфетка, — восклицает она и разводит руки, словно обнимая ими комнату и все, что та олицетворяет. — Ну какая работа, кроме этой, может дать все, что нужно женщине, да еще и позволить ей вдоволь спать и отдыхать?
«Дать изысканные платья и драгоценности, — думает Конфетка. — Переплетенные в кожу книги, и гравюры в серебряных рамках, и кебы, которые ты подзываешь взмахом руки, и посещение опер, и горячие ванны, и собственный дом.»
Она вглядывается в лицо Каролины и пытается понять: «Что я здесь делаю? Почему ты принимаешь меня? Почему так улыбаешься мне?».
— Мне пора, — говорит она. — Скажи, тебе не нужны деньги? Впрочем, нет, последнего она не говорит — того, что касается денег.
Только: «Мне пора».
— Ой! Как жалко!
«Да, жалко. Жалко. Жалко. Ну так спроси: „Тебе не нужны деньги?“».
— Я… у меня дома жуткий кавардак. Я как встала, сразу сюда поехала, понимаешь?
«Да спроси же, трусливая тварь: „Тебе не нужны деньги?“. Четыре простых слова. У тебя в сумочке денег больше, чем Каролина зарабатывает за месяц. Спроси, трусиха… гнида… блядь!».
Но Каролина, улыбнувшись, обнимает подругу, и Конфетка уходит, наградив ее лишь поцелуем.
Возвращаясь кебом на Прайэри-Клоуз («доедете быстро, получите еще один шиллинг»), Конфетка попрекает себя за бессовестность. Подошвы ее башмачков воняют, ей не терпится вытереть их о пышную зеленую травку парка, в котором она каждую неделю бросает постельное белье. И когда она в следующий раз приходит туда, сверток, оставленный ею, уже исчезает, — означает ли это, что его подбирает какой-то бедняк? Или сверток находит смотритель парка и простыни ее в конечном счете все равно достаются бедным? Господи, в Лондоне столько благодетелей человечества, что кто-нибудь из них наверняка занимается делами подобного рода. «Трусливая тварь. Блядь.»
В пору ее бедности Конфетка вечно предавалась фантазиям о том, как она разбогатеет и станет помогать бедным женщинам одного с ней ремесла — или, по крайности, тем, кого знает лично. Замечтавшись у себя в комнате, в доме миссис Кастауэй, опершись локтем о страницы своего романа, она воображала, как приходит к одной из старых подруг, принося с собой теплые одеяла на зиму, пирожки с мясом. До чего же легко давались ей тогда эти поступки — и никакой благотворительностью от них даже не пахло! Она раздавала свои дары без высокомерия, с каким снисходят разного рода благодетели до низов человеческих, — нет, скорее, с такой же грубоватой веселостью, с какой предъявляют друг другу дерзкие уличные сорванцы то, что они добыли нечестным путем.
А теперь, когда у нее есть все, что позволило бы осуществить эти мечты, смрад благотворительности бьет ей в нос так же резко, как смрад конского навоза, налипшего на ее башмачки.
Без приключений вернувшись домой, Конфетка готовится к появлению Уильяма. Однако вечер тянется, Уильям не приезжает, она забредает в кабинет и, томимая угрызениями совести, достает из тайника свой роман. Тяжко вздохнув, она укладывает грузную стопу обтрепанных листов на письменный стол и усаживается за него.
Снаружи уже стемнело настолько, что оконные стекла обратились без малого в зеркала. Среди зелени садика парит ее лицо, насаженное на невесомое тело, которое возносится над землей подобно столбу дыма. Темные листья розовых кустов налагают на лицо Конфетки сложный узор; волосы ее, на самом-то деле неподвижные, свиваются и вспархивают при каждом порыве наружного ветра; призрачные азалии подрагивают у нее на груди.