— Насмешка лучше, чем полное равнодушие. Она разглядывает тебя, пытается разозлить и смутить — значит, хочет понять, каков ты на самом деле. Пойми, Альф: умная женщина будет долго взвешивать мужчину на весах, прежде чем откроет ему свое сердце. И потом, дочь канцлера можно полюбить уже только за то, что она дочь канцлера. Женишься на ней — будешь богат и получишь тепленькое местечко.
— Тоже решил надо мной посмеяться?
— Отнюдь нет. — Энгер хлопнул товарища по плечу. — Если любишь ее — значит, это судьба. Кстати, что ты скажешь о ее сестре?
— Вейнтлетт? Разве здесь есть о чем говорить?
— В ней есть что-то особенное, не находишь?
— Скажи лучше, что-то невзрачное. Мышиные волосы и бледная кожа. Она напоминает монашку.
— Ну, насчет волос я с тобой не соглашусь — волосы у нее темные и, на мой вкус, довольно красивые. Все дело в том, что Вероника скромна и предпочитает держаться в тени. Однако же из таких, как она, выходят самые хорошие жены: любящие, верные и заботливые.
— Глупости.
— Она ничуть не уступает Урсуле, — настаивал Энгер, — просто ее красота немного другого рода. Ты настолько ослеплен блеском старшей сестры, что не хочешь замечать красоту и обаяние младшей. Мой дядя, отцов брат, нанялся матросом на торговое судно в Гамбурге и проплыл через половину мира. Так вот он говорил: самые неприметные раковины прячут самый хороший жемчуг… — Тут Ханс хитро улыбнулся, подхватил друга за локоть. — Черт возьми, Альф, а как было бы здорово, если бы мы оба женились на дочерях Хаана? Ты — на Урсуле, я — на Веронике. Зять канцлера — звучит будто графский титул!
— Мы пришли, — сказал Альфред.
Потребовалось немало времени, чтобы Юлиана Брейтен согласилась им все рассказать. Женщина была слишком напугана — тряслась, как будто ее бил озноб, прижимала к груди левую руку, обмотанную тряпкой.
— Если вы действительно друзья Германа… — тихо пробормотала она.
— Ты должна нам верить, — сказал ей Альфред. — Мы не причиним тебе зла и ничего не расскажем викарию. Но нам нужно знать, почему тебя отпустили.
Лицо женщины потемнело.
— Это сделал тот человек… Это он заставил меня…
— Что за человек? — быстро спросил Альфред.
— Он назвал себя Генрих Риттер, — ответила женщина. — Он пришел в мою камеру и сказал, что меня отпустят, если я…
…Человек, который пришел к Юлиане Брейтен, не кричал на нее, не угрожал и не звал палачей. Он объяснил ей, что Герман Хейер, ее прежний хозяин, погиб и что ее слова уже не причинят ему зла. Но если она согласится рассказать дознавателям правду, то ее отпустят.
— Не думай, что я хочу обмануть тебя, — сказал он. — Я знаю, что ты невиновна. Ты исповедаешься священнику, а затем расскажешь все господам дознавателям. Скажешь им, что ты честная женщина. Что твой хозяин всегда был добр к тебе, и поначалу ты не хотела его выдавать. К тому же ты боялась, что твой хозяин может наложить на тебя проклятье. Но сейчас тебя мучает совесть, и ты хочешь очиститься перед Господом.
— В чем я должна признаться? — дрожащим голосом спросила Юлиана.
— Что твой хозяин часто покидал дом после наступления темноты. Что ты находила в его комнате пучки засушенных трав, и черные свечи, и чашки с перемолотыми костями. Скажешь, что однажды видела, как твой хозяин вылетает из окна на печном ухвате.
Услышав в ответ еле слышное «я не смогу», Генрих Риттер приподнял ее подбородок.
— Ты много страдала, Юлиана, — сказал он, и его голос звучал почти ласково. — Я вижу, у тебя сломаны пальцы. Поверь, я знаю, что происходит во время допросов. Если ты откажешься, тебя все равно заставят признаться. Но перед этим снова заставят страдать.
— Господин Хейер был добрым и честным, — всхлипнула женщина. — Как я могу оболгать его?
— Он мертв. А ты еще можешь жить.
— Я буду гореть в аду…
По голосу Риттера она поняла, что тот теряет терпение.
— В аду? — переспросил он. — Неужели тебе непонятно, что ты уже попала туда? И единственный способ выбраться — произнести несколько слов, которые от тебя требуют…
Вдруг, без всякого предупреждения, Риттер стиснул ее изуродованную ладонь.
— Должно быть, ты уже забыла об этом, — свистящим яростным шепотом произнес он. — Забыла, какой ужасной может быть боль. Что они применили? Тиски для пальцев? Милая, а ведь это только начало. Боль может быть ужасной, она способна за секунду превратить человека в животное.
Он сдавил ее пальцы сильнее. Боль была резкой, пронизывающей, как будто в ее руку впились челюсти хищного зверя.
— Побледнела, кусаешь губы… А ведь я почти ничего не сделал. Представь, каково тебе будет, если вместо тисков они попробуют что-то еще.
…Юлиана не выдержала и разрыдалась.
— Я сказала ему, что сделаю, как он хочет. — Ее лицо кривилось от плача, но она нашла в себе силы смотреть Альфреду прямо в глаза. — Сказала ему, что признаюсь. Мне было очень больно и страшно…
Друзья переглянулись.
— Нужно известить канцлера, — шепнул Альфред на ухо Хансу. А затем, повернувшись к плачущей женщине, спросил: — Ты видела этого человека прежде?
— Не знаю, мой господин… Там было слишком темно.
— Может быть, ты узнала его голос? — спросил Ханс. — Может быть, было что-то еще — родинка на подбородке, шрам?
— Простите, я ничего не запомнила…
В доме Юлианы Брейтен они провели не менее часа, пытаясь вытащить из ее памяти еще хоть что-нибудь. В конце разговора Ханс сказал ей:
— Тебе нужно уехать из города. Немедленно.
— Святая Дева! — охнула женщина. — Но почему?
— Это чудо, что тебя действительно выпустили. Если викарий захочет, он снова бросит тебя в темницу.
— Уезжай, — помедлив, поддержал товарища Альфред. — И чем скорее, тем лучше.
Глава 11
Сад у обители бенедиктинцев медленно засыпал. Сквозь позолоту листьев отчетливо проступала темная бронза, розовые кусты затихли и съежились, скорбно роняя вниз пурпурные, алые и багряные капли. Осень покидала землю, забирая с собой последние остатки тепла.
— Прекрасное место… — задумчиво произнес каноник, глядя на лежащий у подножия холма город. — Знаете, господин Хаан, я вырос в замке своего отца, барона фон Хацфельда, и сильно привязался к деревенской жизни. Мне куда милей щедрый простор полей и лугов, нежели вонь и теснота каменных улиц.
— Послушайте, Франц, мы оба дорожим своим временем. Вы — соборный каноник и член капитула. Я — бамбергский канцлер. Полагаю, вы пожелали встретиться со мной не для того, чтобы говорить о прелестях жизни в деревне.
Франц фон Хацфельд сдержанно улыбнулся.
— Разумеется. Нам с вами предстоит разговор серьезный и важный. Но мне всегда казалось, что такие беседы лучше вести на свежем воздухе, среди цветов и деревьев. Взгляните, какие розы. Монахи очень бережно ухаживают за ними и даже, я слышал, вывели несколько новых сортов. Взять хотя бы вот этот. Видите? Лепестки цвета спелой, наполненной соком вишни. А рядом с ним — разве не чудо? Бутон у цветка бархатный, крупный, с траурно-черной каемкой по краю. Эти розы весьма высоко ценятся среди…
— О чем вы хотели поговорить со мной?
Каноник неопределенно пожал плечами.
— О прошлом, о будущем, о том, что следует изменить, и о том, чего изменять не следует. Возможно, когда-нибудь, через год или через два, вы вспомните наш разговор и эту прогулку под стенами Михайлова монастыря и скажете себе: воистину, это был один из самых важных дней в моей жизни. Впрочем, — фон Хацфельд задумчиво потер кончик носа, как будто настраивая себя на более серьезный лад, — перейдем к делу. Думаю, вы согласитесь, господин Хаан, что Германию в скором времени ожидают значительные перемены. Война завершится, враги кайзера будут повержены. Кто-то потеряет свой титул, кого-то отправят в изгнание, кого-то — на плаху. Император не церемонится со своими противниками и весьма наглядно продемонстрировал это в Праге, где головы бунтовщиков и отрубленная рука графа фон Шлика[56] несколько недель украшали собой Карлов мост.
— Вы полагаете, протестанты подпишут мир?
— А что им еще остается делать? Христиан Брауншвейгский мертв; датчане разгромлены и отступают на север; Мансфельд и Бетлен Габор не представляют реальной угрозы[57]. Протестантская партия не имеет больше ни сил, ни вожаков, которые были бы в силах продолжить борьбу. В течение ближайшего года, как я полагаю, мирный трактат будет подписан. Что же произойдет после того, как на бумаге просохнут чернила, а на оружейные склады навесят замки? Судьбу Империи станут определять два человека. Кайзер и его кузен, курфюрст Максимилиан Баварский.
Фон Хацфельд остановился возле куста с кремово-белыми розами, аккуратно переломил стебель у одного из цветков.
— Австрия и Бавария всегда были очень крепко связаны друг с другом, — произнес он, разглядывая цветок. — Родственные связи Габсбургов и Виттельсбахов[58] настолько тесны, что граничат с кровосмешением. Мне рассказывали, что каждый раз, когда в Ватикан поступает просьба о согласии на брак между отпрысками Австрийского и Баварского домов, понтифик тяжело вздыхает и скорбно закрывает рукою глаза. Вспомните: сто сорок лет назад герцог Баварии, Альбрехт Четвертый, женился на Кунигунде Австрийской, дочери кайзера Фридриха Третьего. Шестьдесят лет спустя двоюродная правнучка Кунигунды, Анна Австрийская, вышла замуж за внука этой же самой Кунигунды, Альбрехта Виттельсбаха. Вот вам первый, хотя еще и не слишком родственный брачный союз. Что дальше? Старшая дочь Анны и Альбрехта, принцесса Мария, становится женой эрцгерцога Карла Габсбурга, своего дяди по матери. По благословению небес, у супругов рождается наследник, которому суждено было взойти на императорский трон под именем Фердинанда Второго и стать нашим многочтимым и мудрым кайзером. Кого же Фердинанд избирает себе в законные жены? Сестру Максимилиана Баварского, собственную кузину! Согласитесь: кровь Виттельсбахов и Габсбургов за последние сто лет перемешалась настолько, что их фамилии впору писать через черточку.