— Так чего вы хотите?
— Если мои доводы вас убедили — поговорите с кайзером. Вы его видите чаще, чем я. Быть духовником подчас бывает куда выгоднее, чем первым министром. Убедите его отложить принятие эдикта о реституции.
— Надолго?
— Два-три года, как минимум. К тому времени мы успеем закончить войну и навести хоть какой-то порядок во вновь возвращенных под кайзерское правление землях.
— Я подумаю, — бесстрастно ответил Ламормейн.
— Рассчитываю на вас. Вы занимались реституцией в Богемии, и опыта в этих делах у вас куда больше, чем у меня.
— У вас тоже немало опыта. Как-никак, вы и Валленштайн получили львиную долю того, что было отобрано у чешских дворян[98].
— Щедростью и милостью императора, мой дорогой. Эдикт укрепит империю. Но это лекарство можно давать больному лишь тогда, когда он сможет самостоятельно подняться с кровати. Между прочим, то же самое я могу сказать и о письме этого Хаана, которое вы мне прислали недавно. — И Эггенберг вытащил из кармана сложенные пополам листы.
Ламормейн выжидательно смотрел на него.
— Мы оба знаем, что такое Иоганн Георг Фукс фон Дорнхайм, — продолжал министр. — Но он — наш союзник. Он не хочет играть под дудку Мюнхена, и это сильно поднимает его в моих глазах. Что там пишет бамбергский канцлер? «Князь-епископ уничтожает преданных делу Лиги людей». Так пусть уничтожает! Лига свое отжила, ее место — на кладбище. Поддерживать Лигу — поддерживать курфюрста Максимилиана. И если бамбергский князь-епископ ослабляет Лигу и тем самым ослабляет позиции Баварии — мы не тронем его.
— Бавария — наш союзник.
— Вы ведь знаете, мой дорогой, мое мнение по этому поводу. Бавария — временный союзник, который вскоре может стать весьма опасным врагом. Цель кайзера — и наша с вами цель — превратить Империю в централизованную монархию. Упразднить автономию княжеств и городов, заставить их подчиняться. Цель Баварии прямо противоположна. Они будут стремиться укрепить свою независимость от короны, разговаривать с нами как с равными.
— Допустим. Но то, что происходит в Бамберге, могут использовать против нас наши враги.
— Не понимаю.
— Вы прекрасно понимаете, — посмотрел ему в глаза Ламормейн. — Если информация о бамбергских… м-м-м… событиях попадет в лютеранские памфлеты и газетенки…
— Неужели вас это пугает? — всплеснул руками фон Эггенберг. — Если они заговорят об этом — замечательно. В этом случае кайзер сможет продемонстрировать всему миру свою справедливость: узнав о преступлениях в Бамберге, он вышвырнет князя-епископа и поставит на его место свою креатуру. Поймите, Ламормейн, скандал в Бамберге будет играть в первую очередь против курфюрста, который проморгал подобное безобразие у самых своих границ и в пределах своей неофициальной сферы влияния.
— Итак, министр фон Эггенберг считает, что… — Ламормейн сделал паузу.
— Министр фон Эггенберг считает — хоть это и относится к компетенции патера Ламормейна, — что письмо Хаана следует на некоторое время положить под сукно.
— Хаан помог нам успокоить Магдебург.
— Значит, больше в этом вопросе нам его услуги не потребуются. Канцлер действует в интересах Лиги. А Лига должна отойти на второй план. И через время — исчезнуть. Священный германский рейх не нуждается в подобного рода союзах.
— Я человек церкви, министр. Я приветствую борьбу с колдовством. Но мне претит гибель невинных людей. А вы предлагаете мне бездействие. Преступное бездействие.
— Это отнюдь не бездействие.
— Что же тогда?
— Тактика. «Гибель невинных людей» — возможно, это говорит голос совести, который время от времени просыпается в каждом из нас. Решайте сами, чему следовать: этому неверному голосу или мудрости государственного мужа. И поймите: то, что мы делаем — укрепляем центральную власть, стремимся ограничить всевластие местных князьков, — все это позволит раз и навсегда вылечить ту болезнь, вспышку которой мы наблюдаем в Бамберге. И, по большому счету, какое нам дело до нескольких лишних смертей, когда на кону — судьба многомиллионной Империи?
— Никогда не принимал ваш цинизм.
— Не хотите — не принимайте. Руководствуйтесь собственным цинизмом, а не моим.
— Оставляя письмо Хаана без внимания, мы демонстрируем свою слабость.
— Но мы ведь уже послали в Бамберг запрос? Показали свою озабоченность? На первых порах достаточно. Не сомневайтесь: когда придет время, мы превратим письмо Хаана в купчую, которая позволит нам наложить руку на Бамберг и все принадлежащие этому жирненькому княжеству земли. Пусть тамошние вельможи — фон Дорнхайм, Фёрнер, Хаан, кто угодно — перегрызут глотки друг другу. В самом конце, в финале, из-за кулис появимся мы: прольем слезу над умершими, а затем приберем к рукам их наследство. Благо Империи — высшее благо. Оно послужит нам оправданием. Вот так-то, мой благочестивый и не в меру совестливый друг.
Глава 18
— Истину не объявляют на площадях, — сказал Альфред, отставляя в сторону кубок с вином. — Люди, которые приходят туда и верят всему, что выкрикивают с помоста глашатаи, — попросту идиоты. Тупое, безмозглое стадо. Если хотите сравнение, толпа — это глина. Бесформенная масса, из которой человек, обладающий интеллектом и волей, может вылепить все, что ему угодно. Он может направить ее на строительство храма, а может раззадорить ее, чтобы она кричала «распни». Все что заблагорассудится.
Большая гостиная в доме семейства Хаан могла бы вместить в себя три или четыре дюжины человек. Но сейчас здесь находились лишь шестеро. Сам канцлер, одетый в серое. Его жена, Катарина Хаан, в узком бордовом платье с высоким шелковым воротом, полумесяцем обрамляющим шею. Их дети — Вероника, Урсула и Адам. Шестым был Альфред Юниус. Сегодня он нарядился в свой лучший дублет черной замши с желтой атласной подкладкой, надел батистовую рубаху и пояс с золотой пряжкой. Приглашение к канцлеру — немалая честь. А значит, нужно выглядеть соответственно.
В изогнутых лапах бронзовой люстры горели свечи, на раскаленной жаровне шипел облитый соусом гусь.
— Вам не приходило в голову, сударь, — тихим от бешенства голосом произнесла Урсула Хаан, — что бедные люди слишком задавлены голодом, нищетой, необходимостью все время бороться за собственное существование? Что они так же любят своих детей, что каждый из них ничуть не меньший человек, чем вы? И что вы ничем от них не отличаетесь?
— Я отличаюсь, фройляйн, — с убежденностью возразил Альфред. — Вы отличаетесь. Ваша матушка, ваш отец, ваши братья и ваша сестра — отличаются. Мы отличаемся от них не только происхождением и интеллектом. В конце концов, это не главное. Главное — в том, чего мы желаем, к чему стремимся. Если вы дадите нищему золотой, что он сделает с ним? Потратит на выпивку или на развлечения в веселом доме. Умный человек использует для дела любую возможность; глупец, ничтожество не использует даже того, что лежит у него под носом. Он не желает трудиться, хотя трудолюбием мог бы обрести достаток. Он не желает читать книги, которые навевают на него скуку. Мясная кость, водопой и теплая лежанка в пещере — вот все, что ему нужно. Не стану приводить вам примеров, фройляйн Урсула, думаю, вы знаете эти примеры и без меня. Да, многие люди ведут нищенское существование, но это лишь потому, что нищета царит в их душе. Если жаждешь мудрости, ты станешь мудрым; если желаешь свободы, ты ее обретешь. Если же ничего не желаешь — превратишься в животное.
— Легко рассуждать, когда ты родился в богатой семье, — фыркнула девушка. — Когда с самого детства тебе прислуживают, кормят и не нужно бояться, что кончится хлеб, не нужно бояться холода грядущей зимы.
Альфред побледнел сильнее обычного.
— Могу сказать вам, что с тех пор, как умерли мои родители, у меня не было слуг. Я не желаю, чтобы в моем доме жили посторонние, чтобы они прикасались ко мне, подслушивали мои разговоры, а когда меня нет — рылись в моих вещах.
— Сами стираете рубашки и латаете сапоги?
— Нет. Подобные вещи я поручаю прачке или башмачнику. Что же касается темы нашего разговора — позвольте мне обратиться к авторитету древних философов. Аристотель одной из наиболее разумных и справедливых форм правления считал аристократию, где вся полнота власти принадлежит группе избранных, выделяющихся среди прочих людей своими способностями. Тогда как наихудшей формой управления он считал ту, при которой власть отдана в руки толпы.
Альфред говорил, стараясь не смотреть на Урсулу. Боялся, что голос дрогнет, что он уступит ей в этом глупом споре, выставит себя на посмешище. Господи, как же она красива… Волосы собраны под серебряной сеткой, топазовые серьги в ушах, белая кружевная пена обнимает тонкие кисти. Сколько ума, сколько красоты и гордости в каждом ее движении, в каждом взгляде… Но почему она все время обвиняет его? Почему они не могут поговорить, как нормальные люди? Неужели она — девушка, перед которой он преклоняется, — считает его врагом?
Урсула не успела ответить ему — ее отец сам вступил в разговор.
— Верно ли я понял тебя, Альфред: ты действительно считаешь аристократию лучшей формой правления?
— Без сомнения, ваше высокопревосходительство.
— Пример?
— Афины и Рим.
Канцлер покачал головой:
— Афинская республика просуществовала меньше двух сотен лет, после чего попала под власть македонских царей. Что же касается Рима, он переродился в империю.
— Венеция.
— Особый случай. Государство, которое живет одной лишь торговлей и которым правят торговцы. Спрошу иначе: можешь ли ты привести мне пример, когда большое государство на протяжении длительного времени управлялось бы группой людей — просвещенных, сильных и гордых — и при этом не сгорело бы в огне народных восстаний, не стало жертвой завоевания, не развалилось на части? Молчишь… Тогда я тебе скажу. Аристократия — не более чем шаг к единоличной монархии. Только монархия способна сохранить государство, уберечь его от распада. Вот высшая и единственно возможная форма правления, к которой стремятся и в которую рано или поздно перерождаются все остальные.