Багровый снег — страница 11 из 88

– Уже не ночь, – откликнулась Таня. – Утро… Скоро солнце станет.

– Иногда мне кажется, что оно скрылось навсегда.

– Это от усталости. Ты слишком истревожился, изнурил себя. А ночь не может быть вечной. За ночью всегда следует рассвет, за зимой – весна, а за крестом – Воскресенье.

Голос Тани звучал негромко, утешительно, ласково. Совсем как годом раньше – в госпитале. Это была удивительная способность её. Вслушиваться в человека, понимать его и, поняв, вбирать в себя его тревоги, его боль – и утишать их, исцелять. Словно сама она была ничем иным, как умягчением злых сердец.

– Скверно на душе, – признался Вигель, нарочно улыбнувшись, чтобы за улыбкой скрыть горечь. – До какого предела мы докатились все! Сколько нас? Горстка безумцев… А вокруг – одни только враги. Я ничего не боюсь, но мне невыносимы две мысли. Что эти мерзавцы будут владеть моей, нашей! Россией. А ещё… – он запнулся и порывисто сжал локти невесты. – А ещё – ты! Я всё чаще думаю, что лучше бы тебе было остаться в Москве! Я всё время боюсь за тебя! Боюсь, что с тобой что-нибудь случится! Я должен был уговорить тебя остаться в Ростове! А теперь… Мы идём к чёрту на рога, и никто не знает, что нас ждёт. Что будет с тобой?

– Успокойся, Николенька, – Таня ласково погладила Николая по плечу. – Я боюсь за тебя не меньше, но не требую, чтобы ты презрел свой долг и прятался, как другие. Я тоже исполняю свой долг. Я сестра милосердия и мой долг – ухаживать за ранеными, а их будет очень много, и каждые руки станут незаменимы. Тем более – руки умелые, знающие своё дело. К тому же во всём свете у меня нет никого дороже тебя, а ты идёшь с армией. Значит, и я иду с тобой. И разве ты не волновался бы за меня, оставив меня в Ростове? А так я всегда рядом. Мы можем видеться хоть недолго каждый день. Разве это не счастье?

Глядя на Таню, Вигель понимал, что такое Христианство. Не догма, не теория, не обряд, а исповедничество, каждодневное, всею жизнью в целом и каждым мгновением её в отдельности. Вздохом каждым. Вокруг бушевала война, зло нарастало с невиданной силой, смерть бродила рядом, крадя близких, грозя ежечасно, страдание и жестокость стали средой обитания, и даже у самых сильных и твёрдых людей сдавали нервы. А Таня оставалась спокойна. Раздавала себя без остатка всем, кто нуждался в помощи, в приветливом слове, в утешении – словно ангел-хранитель парил над страждущими, касаясь душевных и телесных ран своими крыльями и уврачёвывая их.

– Счастье… Конечно. Но я схожу с ума, когда думаю…

– Не думай, – Таня улыбнулась. – Зачем думать о плохом? Не терзай себя. На всё Божья воля, и нужно быть Ей покорными. Нужно нести наш крест.

– Иногда он кажется мне невыносимо тяжёлым.

– Это неправильно… В детстве, когда я болела, мама рассказывала мне одну притчу. Один человек всё время роптал, что его крест слишком тяжел, и Бог раз за разом уменьшал его. Наконец, крест исчез вовсе. И тогда оказалось, что без него человек вовсе невесом, и земля не держит его. Налетел ветер и унёс человека, и носят его вихри по свету с той поры, заглушая воем его мольбы возвратить ему крест. Сколько есть людей, отвернувших крест и предавшихся ветрам «лёгкой» жизни, потерявших себя, потерявших стержень жизни и погибших безвозвратно в пустых метаниях! А те, кто крест пронесли до конца, всегда получали великую награду. Что человек без креста? Без креста – значит, без опоры, без стержня. Человек крестом своим крепок. Так мне говорила мама.

– Вы удивительные, – искренне сказал Вигель. – И ты, и твоя мама. Неземные…

Таня заметно смутилась, опустила лицо. Николай осторожно обнял её, совестясь своей явившейся за годы войны огрубелости. Он не мог без трепета касаться этого хрупкого, чистого, неотмирного создания. Таня казалась ему воплощённым ангелом. И страшно было, что она исчезнет вдруг. И держа её в объятиях, Вигель думал, что ничем в жизни не заслужил такой любви, такого счастья, и от того ещё большей тревогой за судьбу Тани полнилось сердце. Наступал второй день похода, путь которого ещё не был избран, цель которого не была ясна. Второй день восхождения на Голгофу. Тысячи офицеров шли на неё во имя долга и чести, юнкера и кадеты – из высоких стремлений и романтизма. Милосердные сёстры – как жёны-мироносицы. Не ведая страха, не унывая духом. И в который раз земно кланялся Николай их кроткому, не выставляющему себя напоказ подвигу.


Глава 3. Надинька Тягаева


1 марта 1918 года. Киев


– Барышня! Барышня! – сильные руки Стеши трясли Надю за плечо. Она с трудом открыла глаза:

– Что случилось?

– Слышите? Там на улице?

Надя прислушалась. С улицы доносился странный гул. Она поднялась с постели, подошла к окну и замерла потрясённая. По улицам, поблёскивая стальными касками, высоко поднимая ноги и чеканя шаг, маршировали войска. Это были немцы.

– Вот и дождались, барышня… – прошептала Стеша. – Освободителей…

– Да, Стеша, дождались, – вздохнула Надя, не зная радоваться приходу немцев или нет. С одной стороны, это было спасение от большевиков и их зверств, а с другой… Враг, с которым воевали три года, враг, сражаясь с которым, отец Нади, полковник Тягаев, лишился руки, враг этот теперь праздновал победу, маршировал по улицам матери городов русских. Что-то бы сказал отец, увидев это? Как бы пережил этот позор? Счастье, что не видит.

– Может, хоть теперь порядок-то настанет! – говорила Стеша, заметно радуясь.

Надя задёрнула занавеску и, прислушавшись к себе, поняла, что и она – рада немцам. Представить невозможно было раньше – радоваться врагам! Но последние месяцы показали, что есть враги куда более страшные и жестокие, чем немцы. И от них слишком много было выстрадано, чтобы не радоваться любой силе, которая обещала защиту от них. В который раз всколыхнулась душа воспоминанием всего пережитого ужаса. Знала бы мать, отправляя единственную дочь к сестре в Киев, в какой кипящий котёл попадёт она! В Петрограде было тревожно, и Елизавета Кирилловна сочла, что Надиньке будет лучше перебыть это время в более спокойном месте. Отец предлагал отправиться ей в Москву, к бабушке Ольге Романовне, но мать настояла на своём, сочтя, что Киев более надёжная гавань, нежели Москва, а дом известного историка Фёдора Степановича Марлинского предпочтительнее дома бывшего судебного следователя по особо важным делам Петра Андреевича Вигеля.

Так Надинька оказалась в древней столице Руси, где, как и в других городах шли политические баталии, которые здесь приобретали ещё и национальный характер, поскольку украинские самостийники требовали незалежности щирой Украины, освобождения её от «векового порабощения Россией». До всего этого Надиньке в её восемнадцать лет не было ровным счётом никакого дела. Она продолжала жить в своём хрустальном мире, не имевшим ничего общего с современными веяниями, далёком от общественной жизни и суеты. Мать её, преподавательница Ксенинского института княгини Голицыной, женщина умная и всесторонне образованная, сумела дать Наде хорошее домашнее образование, не желая пускать дочь на «развращающие», по её убеждению, курсы. Надинька росла в тепличных условиях, под опекой матери и бабушки, редко выходя в свет, редко бывая в гостях, практически не имея близких подруг. Впрочем, такая жизнь, могущая кому-то показаться скудной, её не тяготила. Надя от природы отличалась лёгким, весёлым характером, а к тому же всегда умела найти себе занятие. Она могла часами наигрывать фортепианные концерты, привычно порхая изящными пальчиками по белым клавишам и уносясь воображением в далёкие края и времена, знакомые по книгам. Книги Надя обожала. Правда, из них не жаловала повествований мрачных, навевающих тоску. Она не любила Достоевского, всякий раз буквально заболевая, соприкоснувшись с ним, органически не принимала Горького с его бунтарской проповедью и каким-то воинственным, озлобленным материализмом. Ей нравилось всё гармоничное, поэтическое, чистое и светлое, прозрачное. С детства и навсегда Надя привязалась к сказкам Андерсена и Лагерлёф, для неё не было большего наслаждения, нежели, свернувшись в глубоком бабушкином кресле, читать добрые, светлые истории Чарской, от которых даже случавшиеся огорчения проходили без следа. Очень любила Наденька Тургенева, а среди молодых писателей отдавала предпочтение Борису Зайцеву, хрустальной чистоте его слова, солнечности его чудных рассказов. Рассказ «Мой вечер» она перечитывала несчётное количество раз с ощущением какого-то тихого счастья за его героев. А ещё Надя любила Блока. С Блоком была немного знакома её мать, о Блоке часто разговаривали дома, Блок был человеком почти близким, хотя сама Надя никогда не видела его. Его поэзия казалась ей чересчур печальной. Но за эту печаль она и полюбила его. Полюбила жалостью, как человека, которому, кажется, очень трудно жить в этом мире, который не находит себе места, которого никто не понимает до конца. Это впечатление усиливало и лицо поэта, столь знакомое по фотографиям: лицо застывшее, холодное, странное. Надя иногда подолгу смотрела на него и… жалела. Жалела и думала, что она, быть может, смогла бы дать ему то, чего у него нет. От матери она слышала, что Блока окружает целая толпа поклонниц, которые заваливают его цветами, ходят по пятам, собирают окурки… Надя пожимала плечами и морщилась: до чего же глупы бывают люди! Собирать окурки, заваливать цветами… Это какие-то сумасшедшие! Ей, Наде, с ними не по пути. Её чувство совсем иное. Она видит, по его стихам и портрету, человека, которому нужна помощь, и хочет помочь его томящейся и неприкаянной душе. Хотя и не знает, как…

С матерью своими мыслями Надя не делилась. Она, вообще, ни с кем не делилась сокровенным, боясь показаться смешной. Она жила в своих сладких грёзах, а в последние годы полюбила посещать синематограф, смотреть на залитом светом экране нехитрые истории, любоваться невозможно красивыми актёрами, открытки-портреты которых Надя собирала и заботливо складывала в специальную китайскую шкатулку, которую отец подарил ей, вернувшись с Русско-Японской войны.