– Фёдор Степаныч! – выдохнул Матушенко. – Ей-богу, друже, нельзя же так мрачно смотреть на вещи! Ведь этак же просто и жить нельзя!
– Именно. Нельзя… – Марлинский помолчал. – Погладила нас жизнь против шерсти… Эх! Эти ничтожества со своим фигляром долго не продержатся. Нам осталось только увидеть финал этого пошлейшего балагана, а потом…
– Что потом?
– Потом придут большевики, – просто ответил Фёдор Степанович. – Придут и умоют кровью всех нас, всю Россию, так что кости наших предков восплачут под землёй от ужаса. Я понял, что это конец, не сегодня. Но ещё в феврале. А окончательно понял это, когда увидел, как сносят памятник Столыпину. С каким грохотом рухнул он в вырытую яму! Будто бы всё тысячелетнее русское царство обрушилось в могилу! И так и было! Так и было! Его придвинули вплотную к этой могиле выстрелом в киевском театре… Жидишка убил великого русского государственного деятеля, единственного человека, которому дано было удержать Россию от несчастья, который даже и теперь смог бы вывести наш корабль из шторма, при молчаливом одобрении изрядной части придворной камарильи, русской по названию! Вот она, трагедия: два полюса, ненавидящие друг друга, соединились безумно и обрушили царство! Одни по глупости, другие из кровной ненависти к России. И первые, по мне, ответственны больше… И вот, этот памятник… Кругом стояла толпа, хихикали, отпускали мерзкие шуточки, и едва ли половина понимала, чья эта статуя. Привязали к шее верёвку, чтобы тащить… «Казнили»! Посмертно… А в газетах утром ликовали: повешен и исчез навсегда главный враг России! Вот, примета революции! Отвратительного восстания черни! В Париже революционная толпа играла, как в мяч, черепом великого Ришелье, а у нас… У нас всё будет страшнее, чем в Париже. Велика высота, на которую может подняться русских дух, но чудовищна пропасть, в которую он может провалиться. Да ещё когда жидишки руководят… Рука Божья больше не ведёт Россию, потому что Россия отдалась во власть сатане, и самое страшное ещё впереди.
– Фёдор Степанович…
– Я не боюсь за себя, Никифор Захарьевич. Меня, скорее всего, убьют, потому что я не привык прятаться и притворяться. Это меня нисколько не пугает, я готов к этому. К тому же свою жизнь я прожил. Прожил честно, и краснеть мне не за что. Но Родион… И Аня… И эта девочка, её племянница. Что станет с ними? И с миллионами таких, как они? Об этом я думать не хочу. Не могу.
Надя на цыпочках вышла из гостиной и прошла в свою комнату. Сердце её бешено колотилось, а в горле стоял ком. Впервые в жизни ей было так страшно, так горько. Мрачные картины, нарисованные Марлинским, потрясли её. И потрясли боль и отчаяние самого Фёдора Степановича, звучавшие в его надрывном голосе, обжигавшие, словно огнём. Наденька опустилась на кровать, подобрала ноги под себя и задумалась. Неужели всё, действительно, так чудовищно? Почему Фёдор Степанович говорит такие ужасные вещи? Ах, как жутко всё, как жутко… Её охватила тревога. За мать, отца и бабушку, оставшихся в Петрограде, за бабушку Ольгу Романовну и её семью, за всех близких и дальних, но всё же дорогих. Ей стало мучительно жаль Марлинского, и кузена Родиона, и саму себя…
Пророчества Фёдора Степановича стали сбываться быстро. В Петрограде пало Временное правительство, и к власти пришли большевики. Из Могилёва вдова главнокомандующего генерала Духонина привезла в Киев тело своего мужа. Она нашла его на перроне, проткнутого штыками, с выколотыми глазами и папиросой во рту… Генерала хоронили тайно, глубокой ночью, не оставив даже могильного холма, чтобы украинские большевики не совершили ещё больших надругательств. За несколько дней до Нового года «украинцы» ворвались в госпиталь княгини Барятинской, выгнали всех раненых офицеров, разграбили все вещи, издевались над сёстрами. Потрясённый Матушенко рассказывал, с трудом сдерживая волнение:
– Во главе этого отряда стоял полковник из полка Императрицы! Вы можете представить себе! Этот негодяй вёл себя самым оскорбительным образом! Он позволил себе вызывающе говорить с княгиней!
– Что же будет с ранеными? – сплеснула руками Анна Кирилловна. – Ведь им же некуда идти! Госпиталь был последним пристанищем для них!
– Да, да… Там жили даже их семьи, изгнанные со служебных квартир солдатами. Теперь они на улице… Кое-кого княгиня разместила в собственной квартире, но это же капля в море! Ах, какая низость! Полковник – и так вести себя с ранеными товарищами, с дамами! Как издевались над бедными сёстрами! Один из докторов просто слёг с нервной болезнью от этого.
– Чудовища! – воскликнула Мария Тимофеевна. – Фёдор, почему ты молчишь?
– А что я должен сказать? – сухо произнёс Марлинский, но видно было, как дёрнулось его усталоё, осунувшееся лицо. – Я уже всё сказал. Это только начало… Нам предстоят времена куда более страшные.
– Не будем об этом сейчас, – мягко произнесла Анна Кирилловна, положив ладонь на руку мужа. – Сегодня, в конце концов, новый год… И как бы то ни было, а нужно встретить его. Стеша весь день возилась на кухне, пыталась что-нибудь создать из наших скудных запасов, поэтому пройдёмте к столу.
За новогодним столом собралась вся семья Марлинских. Настроение, однако, было далеко не праздничное. Ждали прихода большевиков. Лишь Стеша оставалась бодрой и даже веселой. Весь день она посвятила стряпне, желая лишний раз блеснуть своим недюжинным кулинарным талантом. Задача была не из лёгких, поскольку из еды в доме имелась лишь картошка, кофе, орехи, немного сахара. Но Стеше удалось раздобыть к тому несколько яиц и средних размеров рыбёшку, подаренную ей ухажёром-маляром. И вот из этого всего было сотворено подлинное пиршество в составе трёх блюд, среди которых почётное место занял картофельный торт.
– До деревни надо подаваться, – говорила Стеша, раскладывая столовые приборы. – В городе ныне мор, что в голодный год. Скоро собак глодать учнут.
– Стеша, ты просто кудесница, – улыбнулась Анна Кирилловна, оценив праздничный стол. – Как только тебе удалось создать такую красоту при нашей скудости!
Стеша довольно улыбнулась, блеснув красивыми зубами, тряхнула чёрными кудрями:
– Да это что! Это так… Кабы мне маслица ещё!
– И мясца, – засмеялся Матушенко.
– Стеша, садись с нами, – пригласил Марлинский, чуть улыбнувшись тоже.
– Что вы, Фёдор Степанович, – горничная покачала головой, но было видно, что остаться ей очень хочется. – Не полагается. Я уж на кухне…
– Садись, Стешенька. Ты нам всегда как родная была, а теперь какие могут быть условности? Глупости всё это.
– Спасибо, – поблагодарила Стеша и расположилась в углу стола, радуясь, что, наконец, удостоилась сидеть вместе с господами, которых искренне любила и уважала.
– Прежде, чем начать, – негромко заговорила Анна Кирилловна, – я хотела бы, Никифор Захарьевич, посоветоваться с вами.
– Слушаю вас? – Матушенко отложил вилку.
– Говорят, большевики будут со дня на день. Надо бы Родю спрятать куда-нибудь.
– Матушка! – нахмурился Родион. – Я вам уже сказал, что не надо меня прятать! Я сражаться буду.
– С кем это ты сражаться удумал? – одёрнула его бабка. – Один против всех пойдёшь, чтоб тебя на штыки подняли? Изволь слушать старших, мой дорогой. Глупая смерть доброму делу не подмога.
– Вы, разумеется, правы, Анна Кирилловна, – задумчиво произнёс Матушенко. – Если бы наш госпиталь не разогнали, то можно было бы спрятать Родиона там, а теперь… Хотя, пожалуй, есть человек, который может помочь. Лодыженский. Юрий Ильич.
– Ах… Я слышала о нём, – сказала Мария Тимофеевна. – Ведь он начальствует в лазарете российского общества Красного Креста, не так ли?
– Именно! Я знаю, что там многие скрываются сейчас. Полагаю, что и Родиону найдётся место. Завтра же узнаю. Кстати, Фёдор Степанович, быть может, тебе тоже скрыться? С твоей репутацией…
– У меня репутация честного человека. С такой репутацией жить, конечно, нельзя! – резко произнёс Марлинский. – Я никогда ни от кого не скрывался и сейчас не буду. К тому же не хочу занимать чужого места. Лазарет не резиновый. А есть люди, которым убежище нужно гораздо более моего.
– Воля твоя, – пожал плечами Никифор Захарьевич.
Стрелка часов неумолимо скользила к двенадцати. Когда до нового года осталось четверть часа, Фёдор Степанович поднялся, держа в руке бокал, наполненный наливкой, остатки которой Стеша заботливо сберегла для праздника, и заговорил своим хрипловатым низким голосом:
– Друзья мои, я не смогу сегодня сказать ничего хорошего, а для плохого – не время. А потому пускай лучше скажет за меня великий наш гений, скажет Гоголь, – Марлинский откинул назад посеребрённую сединой голову и после небольшой паузы продолжил, воскрешая в памяти слова великого писателя: – Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее – и праздник Светлого Воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов! Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, – доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможно ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды – все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия – один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник Воскресенья Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других. И твердо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст, изглашаются. Знаю я твердо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твердо верит тому и говорит: "У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресенье Христово!"