Багровый снег — страница 26 из 88

– Всё, что вы говорите, совершенно верно. Мы все так думаем. Но я заместителем генерала Корнилова не буду. Я из армии ушёл, так как не мог примириться с новыми порядками. Я старый солдат. Здесь же нужен человек не только твёрдый и честный, но и гибкий. Кто-либо более молодой, вероятно, подойдёт больше.

После отказа Лечицкого решено было всё же войти в связь с Корниловым, продолжавшим поддерживать контакты со многими лицами в Петрограде. Связь была установлена через ординарца Лавра Георгиевича Завойко.

В июне Врангель получил новое назначение и покинул столицу. Дальнейшая деятельность организации осуществлялась уже без него. Тягаев активно включился в работу, пренебрегая советами врачей, рекомендовавших ему более спокойный и размеренный образ жизни. Время от времени тяжёлые приступы сваливали его в постель. В эти дни ему казалось, что голова разрывается от десятка взрывов, перед глазами всё плыло, и время от времени сознание затуманивал бред, в котором Пётр Сергеевич снова и снова шёл в атаку, ведя за собой своих солдат… Нервы полковника были напряжены до предела. Его раздражала медлительность работы, равнодушие общества, халатность и безответственность отдельных членов организации. Он был уверен, что находись Врангель в столице, дело пошло бы более быстро.

Всё рухнуло в конце августа, в тот день, когда Корнилов был объявлен предателем. Конфликта правительства со Ставкой именно в это время никто не ждал. Известие о движении на Петроград Крымова застало организацию врасплох. Какой-то неизвестный полковник прибыл к Палену и, отказавшись назвать себя и предъявить документы, заявил, что послан Крымовым, чтобы предупредить о его приближении к городу. Опасаясь провокации, граф отказался от каких-либо переговоров. Дивизия Крымова замешкалась на подступах к столице. Генерал прибыл в Петроград, встретился с Керенским и застрелился со словами: «Я решил умереть, потому что слишком люблю Родину». То был настоящий крах. По городу прокатились аресты. Некоторые члены организации бежали, другие во главе с Паленом вынуждены были скрываться. Тягаев же остался на своей квартире, поскольку просто не в силах был двинуться с места. Нервная обстановка последних дней спровоцировала очередной, сильнейший за последнее время приступ. Когда аресты прекратились, и всё немного утихло, некоторые члены организации вернулись. Оправившийся от болезни Пётр Сергеевич встречался с ними, отчаянно пытаясь сохранить хоть какое-то ядро на будущее, не дать делу разрушиться окончательно. К его радости, в те дни в столицу в ожидании очередного назначения вернулся Врангель. Встретились в имении Всеволжского «Рябово», где скрывался Пален.

– Всего несколько месяцев назад Россия свергла своего Монарха, – говорил Пётр Николаевич. – Организаторы переворота желали спасти страну от правительства, ведшего её к позорному сепаратному миру. Новое правительство начертало на своём знамени: «Война до победного конца». Оно оказалось ещё бездарнее прежнего и в считанные месяцы довело фронт до полного разложения.

– Этих подлецов нужно перевешать! – не выдержал Тягаев. – Они должны ответить за весь этот позор, которому они причиной!

– В этом позоре было виновато не одно безвольное и бездарное правительство, – покачал головой Врангель. – Ответственность с ним разделяют и старшие военачальники, и весь русский народ. Великое слово «свобода» этот народ заменил произволом и полученную вольность претворил в буйство, грабёж и убийства. Стало быть, отвечать предстоит всему народу.

– Всем нам, – грустно промолвил Пален.

– Мы, кажется, уже отвечаем, – откликнулся Пётр Сергеевич.

Это была последняя встреча Тягаева с Врангелем. Барон был вызван в Ставку. Там его застала весть о приходе к власти большевиков, после чего Пётр Николаевич подал в отставку и уехал к семье в Крым.

Четыре месяца большевистской власти ознаменовались бессудными расправами, бесчисленным множеством декретов, нарастанием в столице голода. Всё это проходило мимо воспалённого взора Петра Сергеевича. Он уже не метался, как прежде, не находя себе места, а пребывал в состоянии безысходной тоски, завидуя тем своим товарищам, которые приняли смерть в бою и не узнали этого невыносимого стыда. Он читал книги: римских и греческих философов, Гомера, Марка Аврелия, Данте – часами простаивал у окна, невидяще глядя на пустынную улицу, уйдя в свои безотрадные мысли. Жизнь как будто остановилась, умерла, сохранив лишь уродливые внешние формы.

Снег за окном становился всё гуще, и в комнате делалось всё сумрачнее. Тягаев прислонился лбом к стеклу. В памяти назойливо вертелись строчки Гумилёва, единственного поэта из современников, которого Пётр Сергеевич любил:


Для чего мы не означим

Наших дум горячей дрожью,

Наполняем воздух плачем,

Снами, смешанными с ложью.


Для того ль, чтоб бесполезно,

Без блаженства, без печали

Между Временем и Бездной

Начертать свои спирали.


Для того ли, чтоб во мраке,

Полном снов и изобилья,

Бросить тягостные знаки

Утомленья и бессилья.


И когда сойдутся в храме

Сонмы радостных видений,

Быть тяжёлыми камнями

Для грядущих поколений…


В комнату почти бесшумно, чуть шаркая, вошла тёща, Ирина Лавровна, наклонилась к сидевшей за книгой дочери, заговорила полушёпотом. Последние месяцы в его присутствии они почти всегда говорили только так, боясь раздражить его громкой речью. Тягаев был им за это благодарен.

– Картофель опять подорожал. Эти мешочники просто бессовестны… -шептал влажный, мягкий, вздыхающий голос печальной Ирины Лавровны.

– Что же хотеть от них, мама? Привозя сюда продукты, они рискуют жизнью. Ты же знаешь, как с ними борются власти, – глуховато и устало отвечала Лиза. – Мы платим им за риск, а не за картошку.

– Конечно, но скоро платить станет нечем… Ах, если бы нам удалось сберечь наши драгоценности!

– Не нужно было держать их в ящичке трюмо, мама. Тогда бы их не украли.

– Но кто же мог представить, чтобы такие грабежи? Слава Богу, сами живы остались. Другим повезло меньше… Сегодня я встретила Варвару Алексеевну. Она в отчаянии. Их усадьбу сожгли, брата жестоко убили, о его семье ничего не известно.

– Василия Алексеевича убили?

– Да, да… В собственном доме. Растерзали. За что? Он был таким добрым, весёлым, светлым человеком! Чтил Толстого, сам пахал землю… И вдруг!

Тягаев зло подумал, что, пожалуй, очень жаль, что граф Толстой, так заступавшийся некогда за террористов, не дожил до этих окаянных дней. Было бы очень любопытно послушать, как стал бы он призывать теперь к непротивлению и увещевать новую власть. Скольких честных людей сбил с пути этот сумасшедший старик своей проповедью! Приложил, приложил руку Лев Николаевич к всеобщему краху. Невольно, быть может, но разве снимает это вину? Ах, жалость, что не хлебнул сам не без его участия заваренной каши…

Голоса жены и тёщи звучали спокойно и ровно. Вести о гибели кого-либо уже никого не ужасали, став привычными и повседневными.

– А мальчика живого ещё в мертвецкую снесли. Там и умер…

– У Блока библиотеку сожгли в деревне.

– В самом деле?

– Да, и это не помешало ему назвать то, что происходит прекрасным.

– Бедный человек… – грустно вздохнула Ирина Лавровна. – Мне так жаль его. Он искренний, хороший. Но так наивен! Он не вынесет всего этого. С его-то совестью… Измучается, когда поймёт, как страшно всё оканчивается. А он поймёт. Он так честен, так обострённо справедлив.

Пётр Сергеевич скривил губы. Ему никогда не понятно было увлечение Блоком, владевшее всеми женщинами в его доме. Словно был он им родным человеком. Хороший поэт, конечно, но человек беспутный, заблудившийся сам и умножающий заблуждения в душах других. Жалости к нему полковник не находил. В то время, когда лучших офицеров вздевают на штыки, когда невинных расстреливают и предают пыткам, жалеть о человеке, беда которого состоит в собственной расхристанности, человеке, навлекавшем эту проклятую бурю, Тягаев не мог. Впрочем, жене и тёще мыслей своих он не высказал, не желая спорить по не столь уж важному вопросу.

– Знаете, мама, что Александр Александрович сказал Маяковскому? Я, – сказал он, – как и вы, ненавижу Зимний и музеи. Но разрушение так же старо и традиционно, как строительство. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Разрушая, мы остаёмся рабами старого мира, нарушение традиций – та же традиция. Одни будут строить, другие разрушать, поскольку всему своё время под солнцем, но все будут рабами, пока не явится что-то третье, равно не похожее на строительство и на разрушение…

– И что же такое это третье, по его представлению?

– Думаю, он и сам не имеет представления об этом. Он только чувствует так. Грезит…

– Я думаю, Лиза, что грёзы опасны. Все последние годы наши просвещённые умы только и делали, что грезили. И выдавали свои грёзы за правду. И грёзам верили. И, вот, из этого дурмана пришло нечто чудовищное, небывалое. Пришло, чтобы поглотить нас с нашими снами наяву.

– Мама, не переживайте. Вам это вредно.

– Это всем вредно, Лиза. Скажи, как ты думаешь, откуда взялась эта ненависть? Почему они нас так ненавидят? Почему им такое безумное удовольствие доставляет терзать нас, глумиться над нами? Я могу понять жажду отнять какое-то имущество. Это естественно, когда так велик разрыв между материальным положением разных слоёв. Но за что терзать? За что расправляться так жестоко? Откуда такая жажда крови и чужой муки? За что они нам мстят?


– За то, что эти руки, эти пальцы

Не знали плуга, были слишком тонки,

За то, что песни, вечные скитальцы,

Томили только, горестны и звонки.

За всё теперь настало время мести.

Обманный нежный храм слепцы разрушат,

И думы, воры в тишине предместий,

Как нищего, во тьме меня задушат…


– ответил Тягаев словами Гумилёва и обернулся.

Лиза сидела в похожем на трон кресле с прямой, высокой спинкой, величественная и суровая. Её трудно было назвать красивой. Её фигура, не полная, но широкая в кости, крупная, отличалась крепостью и силой. Лицо, слегка продолговатое, рано состарившееся, умное, с аккуратно уложенными каштановыми волосами, носило на себе отпечаток строгости и усталости, даже когда она улыбалась. Впечатление суровости усиливал нос, правильный, но со слегка нависающим кончиком, придающим ему схожесть с клювиком небольшой птицы. Таков же был нос и у её матери. Правда, Ирина Лавровна была гораздо более хрупкого сложения, и лицо её казалось нежным, ранимым, а ясные глаза под стать голосу – всегда увлажнёнными. Лиза же всем видом своим производила впечатление силы, твёрдости, хладнокровия и властности. Она подняла глаза на мужа, констатировала бесстрастно: