Мрачное молчание затягивалось. Горбун подошел к Николаю развязной походкой, похлопал его по плечу, сказал:
— Ничего, братуха, не горюй! Руки, ноги целы, голова на плечах есть, а остальное все чепуха, осталось позади. Отдыхай, поправляйся, будем жить. А жить можно, кто умеет. — И, повернувшись к собравшимся, добавил: — Ну, граждане, по-моему, пора уже по домам, пущай отдохнет. Впереди дней много, еще наговоритесь.
Люди молча стали расходиться. На улице Митька достал пирожок, сказал:
— Дешево, однако, бабка заплатила за Николая — всего пять пирожков. Бросить бы ей их обратно, да есть охота. — И он откусил пирожок, захрустев вкусной поджаренной корочкой.
Я не стал есть на улице, понес пирожки домой, чтобы угостить маму.
Километрах в пяти от Андреевки на территории третьего участка совхоза «Комсомолец» разместился огромный лагерь военнопленных. Бывшие конюшни и большую площадь вокруг них немцы огородили двумя рядами колючей проволоки, туда были загнаны тысячи людей. Глубокий овраг за лагерем превратился в кладбище — сюда ежедневно сваливали десятки трупов умерших и расстрелянных немцами пленных красноармейцев.
Пленных гоняли на работу — ремонтировали железную дорогу. Работали с утра до вечера, а кормили их один раз в день болтушкой из гнилых отрубей.
Из самых далеких сел и городов к лагерю приходили женщины, бродили вокруг лагеря, вглядывались в почерневшие лица пленных, спрашивали, не знает ли кто случайно о таком-то. Убедившись, что никого из родственников нет, женщины бросали через проволоку хлеб пленным, уходили домой.
Немцы не препятствовали женщинам, они только не подпускали их близко к проволоке. Сначала меня удивляло такое снисхождение, но потом я узнал, что это выгодно коменданту лагеря. Случалось, что женщины находили своих мужей или сыновей, и комендант лагеря за определенным выкуп отпускал пленного домой.
Все это и пример с Николаем Сапоговым не давали покоя маме. Она день и ночь бредила Лешкой. Несколько раз мы ходили к лагерю, но мама не успокаивалась, говорила, что она очень несчастная.
— Почему несчастная, мама? — старался я разубедить ее. — Еще ничего неизвестно, где он. Может, наш Лешка воюет против немцев! А разве то счастье, как у Николая? Ему и радуется-то одна бабка Марина…
Мама прижимала мою голову к своей груди, говорила сквозь слезы:
— А если он так же, как тот, которого вы похоронили?..
Мама не в состоянии была ходить часто к лагерю и поэтому почти через день посылала меня одного. Со мной ходил и Митька высматривать отца. Иногда за нами увязывался и Васька.
Мы подолгу слонялись вокруг лагеря и к вечеру возвращались домой. По дороге Митька мечтал вслух:
— Народу сколько! Достать бы наган, ночью часовых пострелять и всех бы выпустить! Представляешь себе, целая армия в тылу! Вот дали б немцам жару!
— А винтовки?
— Хм, чудак! У немцев отняли б, часть у часовых, а часть вон у тех, которые сидят в казармах. А потом в бараки к итальянцам — и все, хватило бы оружия! Только заранее предупредить их, бросить записку: «Товарищи, будьте наготове, сегодня ночью вы будете свободны», — или еще там что-нибудь.
Митькин план мне нравился, я его горячо поддерживал. Васька либо молчал, либо высказывал осторожные сомнения, но Митька тут же на него набрасывался, и тот умолкал.
Однажды мы пошли к лагерю без Васьки: в карманах у нас были свежие листовки.
— Вот обрадуются! — говорил я. — Ведь они ничего не знают, что там делается, правда?
— Еще бы! — поддержал меня Митька. — Когда ты принес мне первую листовку, я даже не помнил себя от радости. А почему так — и сам не знаю.
— Потому что наша листовка, оттуда. Здесь говорят, что всему уже конец, а оно, брат, нет!
— Конец будет, только кому — вот вопрос! — Митька хитро улыбнулся, довольный, что сумел так хорошо сказать.
Я его понял и ответил:
— Конечно, фашистам!
— Вот именно!
Изможденные пленные стояли внутри лагеря вдоль проволоки. Им иногда бросали через заграждение кусок хлеба, бурак, початок кукурузы. Бросать, конечно, не разрешалось. Если замечал патруль, он подбегал к толпе и прикладом отгонял подальше от проволоки, грозя застрелить.
Митька выбрал момент и швырнул через проволоку завернутый в листовку камень. Чтобы никто не заметил, мы даже не смотрели, куда упала листовка.
У нас было всего три листовки. Благополучно перебросив их через проволоку, мы отошли в сторонку, сели на траве. Митька снял кепку, вытер на лбу пот.
— Жарко… А смотри, как рука дрожит, — сказал он.
Его рука лежала на коленке и тряслась, словно была под током.
— Почему? — удивился я.
— Не знаю. Это вот когда последнюю хотел бросить, а часовой оглянулся. Я еле сдержал руку, а по всему телу как электричество прошло, и рука, видишь, дрожит, успокоиться не может.
Митька лег навзничь, проговорил:
— Как будто сто пудов на себе нес — уморился.
— Я не бросал, и то как в лихорадке, все-таки опасно…
По пути домой мы решили зайти на могилу и посмотреть, принялись ли деревца. К нашей радости, принялись. Клен уже вовсю распустил свои широкие узорчатые листья, а акация еще только-только прорывала черную кожицу между парными колючками, и оттуда показывались зеленые листочки.
Земля на могиле осела и плитки дерна покривились. Мы подправили их, постояли немного и ушли.
Направлялись домой прямо через поле и луг, мимо прудов, которые к концу лета обычно совсем пересыхали. Сейчас они были заполнены водой до краев. Молодой камыш, трава купались в воде, сплошь покрытой зеленой крупной лягушачьей икрой. Лягушек было тьма. Они ползали в теплой болотной воде и при приближении к ним подпрыгивали, словно их кто выбрасывал, и шлепались в воду подальше от берега. Здесь был настоящий лягушачий базар, они кричали на разные голоса. Одни урчали, словно от удовольствия, другие важно квакали, а третьи просто надрывались, стараясь перекричать всех остальных. У них даже по бокам головы надувались большие белые пузыри от натуги.
Еще издали мы услышали стрельбу возле ставков. Когда подошли ближе, нам встретились два итальянца с карабинами за плечами. Один из них нес, держа за задние лапки, две большие лягушки. Увидев своими глазами то, о чем мы знали только понаслышке и чему не очень верили, мы остановились и, раскрыв рты от удивления, смотрели на итальянцев.
— Камрад, манжярить? — не выдержав, спросил Митька, указывая на лягушек.
Итальянцы перебросились словами, засмеялись.
Митька не отставал:
— Хочешь, я тебе поймаю сто лягушек, а ты мне банку консервов или пачку галет?
Солдаты остановились, и Митька принялся размахивать руками. Он показывал то на лягушек, то на ставок, стараясь вдолбить им свою мысль. Но итальянцы так и не поняли его. Один забормотал что-то, и они пошли.
— Тоже мне охотники! — обиделся Митька и, помолчав, добавил: — Наверное, они лягушек все-таки не очень любят… А вообще можно попробовать наловить и понести в бараки, может, и променяют на галеты.
…Солнце скрылось за терриконами, и края громадных конусообразных куч породы, казалось, горели ярко-желтым огнем. Заводская труба стояла на возвышенности, вся — снизу доверху — была на фоне багрово-красного неба и поэтому казалась очень высокой. В низине потянуло прохладой, отчетливее запахло травой, цветами. Дневная жара спала, стало легче дышать, и мы, не спеша, сбивая головки одуванчиков, приближались к поселку.
Подходя к садам, мы заметили у одной изгороди, в кукурузе людей. Сначала я подумал, что это хозяева пололи на своем огороде и теперь собираются домой. Но, подойдя ближе, я узнал Ваську и его мать, с ними сидел какой-то мужчина в красноармейской гимнастерке. Пораженный увиденным, я остановился, дернул Митьку за рубаху.
— Смотри, Асеевы отца нашли!
Мы подошли ближе и увидели, что это был не Васькин отец. Молча мы смотрели на пленного. Васькина мать сидела к нам спиной, не оборачиваясь, словно хотела остаться неузнанной. Васька растерянно посматривал то на нас, то на мать, не решаясь что-либо сказать. Видно было, что мы явились очень некстати, никто из них не хотел, чтобы их видели.
Наконец Васька не выдержал, нетерпеливо выпалил:
— Да присядьте вы, стоите как свечки, — и обратился к матери: — Мам, не бойся, они никому не скажут.
Мы сели на землю. Васькина мать повернулась к нам.
— А я что, разве не знаю, что они никому не скажут? Только вы, ребятки, и дома не говорите, чтоб никто-никто не знал.
Пленный улыбнулся, сказал:
— Ребята, видать, надежные. Такие немцам не продаются, верно?
Вместо ответа Митька спросил:
— Вы убежали из лагеря?
— Нет, — сказал красноармеец, — вот они освободили.
— Освободили? Теть Настя, как? — загорелся Митька.
Васькина мать молчала, колебалась: говорить или нет. Наконец ответила:
— Сказала, что это наш отец…
— И отпустили?
— Не сразу. Отнесла коменданту отрез на костюм — отпустил.
— Что-то не верится, — усомнился Митька. — Что ж они такие жалостливые?
— Не жалостливые, — сказал пленный, — жадные. Да и держать меня им нет расчету: больной я. Таких все равно расстреливают. Так уж лучше продать. Вот они и торгуют…
— И что ж вы будете делать теперь? — спросил Митька у пленного.
Ответила Васькина мать:
— Подкрепится малость, наберется сил и пойдет к своим.
— Через фронт? — удивился Митька.
Красноармеец решительно кивнул:
— Да, через фронт, к нашим.
— Вот это здорово! — заерзал Митька, сидя на траве.
Он хотел еще что-то сказать, но Васькина мать перебила его:
— Только вы никому, а то это не шуточки… Если узнают в комендатуре или в полиции — не поздоровится.
— Да что вы, теть Настя! — возмутился Митька.
— Ну то-то ж! А сейчас идите домой. Мы пойдем, как стемнеет, чтоб никто не видел.
Дорогой мы делились впечатлениями.
Из головы не выходили Васька и его мать. Как могло случиться, что тетка Настя, робкая, трусливая, которая лишний раз боится за ворота выйти, и такой же трусишка ее сын Васька вдруг решились и выручили из плена красноармейца! А мы с мамой до этого даже и не додумались…