В тот же день я пристал к матери с просьбой пойти в лагерь и выручить какого-нибудь пленного. Она и слушать не хотела.
— И что это ты выдумал? — говорила она. — Как это так прийти и сказать: «Вот мой сын, отпустите?» Немцы, думаешь, дураки, что ли? Рассуди сам. А потом что, если узнают? Расстреляют — и все, церемониться не будут, сам знаешь. Ты это что-то придумал несуразное.
— Несуразное, — переговорил я маму. — Тебе все несуразное. Просто ты, мама, трусиха большая. А если и наш Лешка где-нибудь умирает в лагере?..
У мамы на глазах навернулись слезы, она проговорила:
— Бессовестный ты, так прямо по больному месту бить. Разве ж я не хочу? Нельзя этого сделать, понимаешь?
— Почему нельзя? Можно!
— Да с чего ты взял это?
И я выпалил:
— Васькина мать, на что уж несмелая, а вот выручила красноармейца, а ты боишься. Пришла к коменданту, сказала, что это Васькин отец, и все.
— И все?
— Да. А что ж еще?
— Выкуп надо?
— Конечно! А то разве они просто так отпускают, что ли? Лешкину рубашку шелковую можно отдать, или еще что. — Я знал, что мама строго бережет все Лешкины вещи, будто от этого зависит его жизнь, и поэтому добавил: — Лешка вернется, узнает, так еще радоваться будет.
Мама ничего не сказала, но на другой день взяла какой-то отрез, и мы пошли в лагерь.
Когда мы подошли к проволоке, несколько пленных стали просить маму, чтобы она помогла спасти одного «парня».
— Погибнет парень. Он раненый, на работу ходить не может. Мы, как могли, укрывали его, а теперь почти невозможно. Немцы могут пристрелить его… Скажите, что он ваш сын. Вот он, смотрите.
Раненый красноармеец сидел на земле у самой проволоки и за все время не проронил ни слова. Когда двое других подхватили его под руки и приподняли, чтобы показать маме, он застенчиво опустил голову, а потом поднял ее и еле слышно проговорил:
— Спасите, мамаша…
— Ну, ладно, пойду попробую, — сказала мама дрожащим голосом, оглядываясь по сторонам. — Назаров Алексей Иванович — сына моего так зовут…
Красноармейцы улыбнулись, закивали головами, повели раненого поближе к выходу.
В комендатской конторе было несколько женщин. Все они, оказывается, нашли своих «мужей», «сыновей», «братьев». Орудовали здесь два человека: немец-солдат и переводчица — рыжая девица с сильно напудренным лицом и жирно намазанными губами. На ресницах и бровях лежали целые куски черной краски. Она записывала фамилии, а солдат отбирал свертки и складывал их в угол.
Когда мы пришли, переводчица как раз направлялась к воротам лагеря. Мама подскочила к ней и, схватив за локоть, заговорила:
— Помоги, детка, выручить сына…
Переводчица отдернула руку, не взглянув на маму, фыркнула:
— Отстаньте, не трогайте руками!
Мама не отставала:
— Сын там мой раненый… Умрет он… Я вам вот, голубой шелк на кофточку. — Мама надорвала бумагу и протянула вперед руки со свертком.
Переводчица скосила глаз на сверток, как бы мимоходом спросила:
— Фамилия?
— Назаров Алеша… — быстро сказала мама. Она несколько раз повторила эти заветные для нее два слова и сунула сверток переводчице под мышку.
Переводчица подошла к часовому, что-то сказала ему, тот открыл узкую калитку из колючей проволоки. Не входя внутрь лагеря, она громко назвала две-три фамилии.
Женщины притихли, словно замерли, все превратились в слух и зрение.
— Назаров, — сказала переводчица.
Я вздрогнул, мама побледнела и схватилась за грудь, потом за горло, подалась чуть вперед. Стояла тишина, за проволокой пленные молча переглядывались.
— Назаров Алексей! — громче повторила переводчица и оглянулась на нас.
Я посмотрел на маму: «Что делать?» Она совсем растерялась, но в этот момент в лагере кто-то крикнул:
— Есть Назаров! — и к выходу подвели раненого красноармейца.
Мама бросилась вперед, я кинулся вслед за ней, подхватили «Лешку» под руки, повели. Немец с карабином удивленно смотрел нам вслед: откуда, мол, взялся такой беспомощный пленный?
Митька на меня обиделся: я не сразу сказал ему, что мы спасли красноармейца. А когда он узнал и пошел с бабушкой в лагерь, там уже ничего подобного не было. Прежнего коменданта сняли.
По углам стояли часовые с собаками, по проволочному заграждению пустили ток. К лагерю и близко не пускали.
Появился приказ, чтобы сообщали о пленных, за укрытие грозили расстрелом. Не знаю, выдал ли кто хоть одного, но ни мы, ни Васькина мать о своих красноармейцах никуда не сообщали. От Асеевых пленный ушел сразу же, как только стало известно о грозном приказе. А у нас оставался еще недели полторы, пока рана на его ноге не поджила так, что он смог сам ходить. Да и ушел он от нас не через фронт.
Это был совсем молодой красноармеец, чуть постарше нашего Лешки. Родом откуда-то из Иркутской области, он называл свое село, но я забыл. Звали его Сережа. Он очень много рассказывал о Сибири, какие там леса, реки, не то что в Донбассе.
— У нас хорошо! — говорил он, как-то смешно выговаривая «о». — Леса без конца и краю, воздух чистый…
— Зато зимой мороз, — возражаю я.
— Мороз сорок пять градусов бывает, а ветра нет и переносить его легче, чем ваш двадцатиградусный. Хорошо у нас! — заключает он.
Прятался Сергей в погребе, вход в который был из чулана. Ночью он прогуливался по саду, я охранял его.
…Однажды мы с мамой прорывали на огороде кукурузу, и я понес на чердак охапку молодых сочных стеблей. Хотя у нас не было и не предвиделось ни коровы, ни козы, мы все же не бросали стебли, а сушили их на сено.
— Зимой бабка Марина даст бутылку молока, и то хорошо, — говорила мама.
Я взобрался по наклонной крыше пристроенного к дому сарайчика, открыл дверцу чердака, но не успел еще влезть туда, как над самой крышей пронеслось три самолета.
Я поднял голову и увидел еще три одномоторных легких бомбардировщика с красными звездами на крыльях. Потом из-за горизонта выскочила еще одна тройка и так же низко и быстро пронеслась над крышами в сторону немецкого аэродрома. Там уже началась беспорядочная стрельба из зениток и пулеметов, черные хлопья от разорвавшихся снарядов повисали над самым горизонтом. А наши самолеты, обстреляв из пулеметов и сбросив легкие бомбы, скрылись в балке. Но не успели еще умолкнуть взбудораженные зенитки, как самолеты вынырнули с другой стороны и стали опять обстреливать аэродром.
Не помня себя от радости, я затанцевал на сарайчике и закричал:
— Мам, смотри, наши дают немцам жару!
Еще последняя тройка самолетов не скрылась за горизонтом, как с высоты с душераздирающим воем стали падать бомбы. Я присмотрелся и насчитал двадцать шесть тяжелых бомбардировщиков. Вокруг них неуловимыми ласточками шныряли истребители. Земля раз за разом вздрагивала от взрывов, над аэродромом поднялся большой столб черного дыма. Горели самолеты и склад с бензином.
Не выдержав, я залез на самый конек крыши и, размахивая руками, кричал от радости во все горло «ура».
— Слезь, негодник! — ругала мама, стоя внизу и грозя мне хворостиной. — Увидят немцы, они живо тебя снимут оттуда. Слезь, говорю!
Я нехотя повиновался, слез с конька, но с сарайчика не сошел, стоял, пока не стало смеркаться. Над аэродромом взлетали в небо большие клубы огня и черного дыма, один за другим следовали взрывы.
Взяв кукурузу, я полез на чердак. Здесь было душно, от раскаленной за день черепицы несло как от жарко натопленной печки. Я стал ногой сгребать в кучу высохшие стебли, чтобы на их место разбросать свежие, как вдруг услышал позади себя шорох. Вздрогнув, я оглянулся.
— Не бойся, Петро, это я, — послышался тихий голос, и из-за толстого ствола трубы показался человек.
Я от страха присел на кукурузу. «Неужели бабка Марина права — на чердаках водятся домовые?» — подумал я.
Человек вышел на свет, и я не столько удивился, сколько обрадовался, что «домовой» похож на дядю Андрея.
— Дядя Андрей! — закричал я.
— Тише ты, — зажал он мне рот рукой. — Разве можно орать?
— Откуда вы, оттуда?
— Оттуда, — кивнул он головой.
— На парашюте?
— Разве это имеет значение? Пешком… — улыбнулся он.
— Если на парашюте, его можно разрезать, сшить платье и отвезти променять на хлеб, — объяснил я. — А вы что — партизан или, может, разведчик?
— Подожди, не все сразу. Дай хоть что-нибудь мне спросить…
— А то у нас совсем партизан нет.
— Нет? — удивился дядя Андрей и хитро сощурил глаза.
— Нет, — убеждал я его. — Мы с Митькой хотели убить коменданта. Да разве из поджигалки убьешь? Глаз себе Митька чуть не выбил — и все. А теперь мы готовимся освободить пленных из лагеря. Только нагана нет. У вас есть наган?
— Есть.
— Один?
— Один.
— Жалко. Если б два, вы б нам один дали.
— Обязательно. — Дядя смотрел на меня ласковыми глазами и крепко сжимал мое плечо. — Это какой же Митька?
— Горшков, их хата на углу стоит.
— Отец машинистом работал? Знаю. — Дядя помолчал. — Тут немцы поблизости где-нибудь стоят?
— Нет. На нашей улице редко они останавливаются. А у нас всего лишь одни раз стояли, да и то не настоящие немцы.
— Как не настоящие?
— Австрийцы. Двое их всего было. И ничего нам не сделали. Только в последний день, когда уже уходили, плакали. Один говорит маме: «На фронт… капут… Я никс война». Это значит — не хочу войны. «Война никс гут». Других выгоняли из хат в сараи, а у нас ничего. Ну это потому, что не настоящие немцы, а австрийцы. Правда?
— Плакали, говоришь? — переспросил дядя.
— Плакали.
— Почувствовали, значит, как с русскими воевать.
— У нас сейчас пленный живет.
— Какой пленный?
— Обыкновенный, наш русский, из лагерей. Мама сказала, что это наш Лешка, его и отпустили.
— Так просто? — удивился дядя.
— Нет. За взятку отпустили. Ну сейчас там уже не то, и близко не подпускают к лагерю.