избыточном ви́дении другого — основа эстетики Бахтина; суть этого представления – принципиальнейшая вненаходимость другого по отношению ко мне, героя – к автору, чужого – к своему, – встретится во всех поздних его концепциях. До своих крайних пределов – до полного освобождения героя от автора, до чистейшей «поэтики свободы» (С.С. Аверинцев) – идея вненаходимости дойдет в книге о Достоевском; ее крайней противоположностью станут теория романного слова и концепция творчества Рабле, постулирующие тотальное одержание (термин Бахтина) автора чужим словом. Между этими двумя полюсами разыгрывается вся диалектика авторства; любое бахтинское представление об авторе – это определенная сбалансированность в нем «чужого» и «своего». Итак, благодаря своей вненаходимости другому я вижу его иначе, нежели он видит себя сам. Изнутри своего духа я созерцаю другое я в его телесно-душевно-духовной троичности. Телесность другого я вижу в пространстве – и в этом принципиальная разница по сравнению с ощущением мною собственного тела: «Другой (нрзб) интимно связан с миром, я – с моей внутренней внемирной активностью»; «Все пространственно данное во мне тяготеет к непространственному внутреннему центру, в другом все идеальное тяготеет к пространственной данности»[87]; «Мое тело – в основе своей внутреннее тело, тело другого – в основе внешнее тело» [88]. Облик другого для меня – пластически оформленный, четкий эстетический образ: «…Только по отношению другого непосредственно переживается мною красота человеческого тела, то есть оно начинает жить для меня в совершенно ином ценностном плане, недоступном внутреннему самоощущению и фрагментарному внешнему видению. Воплощен для меня ценностно-эстетически только другой человек»[89].
Понятие эстетического у Бахтина имеет своей отправной точкой созерцание в пространстве плоти другого. Бахтин особенно подчеркивает в эстетическом момент вненаходимости автора герою, авторского избытка, полемизируя при этом с «экспрессивной эстетикой», или эстетикой вчувствования, вживания «я» в другого, автора в героя. Именно в этой своей части эстетика Бахтина предельно насыщена этическими, а также онтологическими моментами. В рассуждениях об эстетической любви, о ее творческом, продуктивном, спасительном характере особенно явственен синкретический дух мысли Бахтина. Невозможно сказать, о каких отношениях – жизненных или же эстетических – здесь идет речь; идеи Бахтина приложимы и к тем, и к другим. «Эстетическая любовь», «симпатическое сопереживание» автора герою – таковы деятельные чувства, в которых выражается избыточное авторское видение. Оно – первый и пока еще пассивно-созерцательный момент творческого акта; активность возникает на стадии любви и сострадания, сохраняющих – что исключительно важно для Бахтина – момент вненаходимости: автор, любящий, сопереживая герою, любимому, остается самим собой. Бахтин здесь возражает против понимания любви как отождествления, – идеи, к которой склоняется экспрессивная эстетика: «Что мне оттого, что другой сольется со мною? Он увидит и узнает только то, что я вижу и знаю, он только повторит в себе безысходность моей жизни; пусть он останется вне меня, ибо в этом своем положении он может видеть и знать, что я со своего места не вижу и не знаю, и может существенно обогатить событие моей жизни. Только сливаясь с жизнью другого, я только углубляю ее безысходность и только нумерически ее удваиваю»[90]. Любовь обязательно эстетична, то есть предполагает существенное противостояние, неслиянность «я» и «другого»; и наоборот, в эстетической деятельности принципиальнейшим является принцип любви: авторское сознание – это любящее эстетическое сознание[91].
Третьим моментом в эстетическом отношении (после вненаходимости и эстетической любви автора к герою) является, по Бахтину, его творческий, продуктивный, воссоздающий характер. Именно благодаря нему в эстетическом событии рождается новая ценность, герой переводится в иной, высший по сравнению со своим собственным, план бытия, «творческое отношение автора и есть собственно эстетическое отношение»[92]. Так, софокловский Эдип изнутри себя самого не трагичен; «страдание, предметно переживаемое изнутри самого страдающего, для него самого не трагично; жизнь не может выразить себя и оформить изнутри как трагедию». И полностью слившись с Эдипом (идеал экспрессивной эстетики), мы потеряем ощущение его трагичности. Автор же созерцатель принципиально обогащает событие жизни Эдипа. Событие трагедии не совпадает с событием его жизни; в эстетической действительности «…его участниками не являются только Эдип, Иокаста и другие действующие лица, но и автор-созерцатель». В том же случае, «если автор-созерцатель потеряет свою твердую и активную позицию вне каждого из действующих лиц, будет сливаться с ними, разрушится художественное событие и художественное целое как таковое. <…> Эдип останется один с самим собою, не спасенным и не искупленным эстетически, жизнь останется не завершенной и не оправданной в ином ценностном плане, чем тот, где она действительно протекала для самого живущего»[93]. Сущность эстетической деятельности в том, что она «собирает рассеянный в смысле мир и сгущает его в законченный и самодовлеющий образ <…> находит ценностную позицию, с которой преходящее мира обретает ценностный событийный вес, получает значимость и устойчивую определенность. Эстетический акт рождает бытие в новом ценностном плане мира…»[94]
Итак, через эстетическую любовь автора герой обретает эстетическое спасение, переводится в план эстетической вечности. Здесь не только эстетика сплошь этична и онтологична, но также и этика онтологизируется. Любовь спасает от смерти, дает новую жизнь в вечном плане бытия; так что отношениям личностей придана исключительная важность, бытийственное достоинство. Здесь в своей онтологии Бахтин, противопоставляющий низший план бытия высшему, текучее и преходящее – устойчивому и вечному, наиболее платоничен; позднее платоническая онтология уступит место онтологии диалога, исчезнет неравноправие автора и героя (ибо в «Авторе и герое…» автор – носитель активного начала, герой – исключительно пассивного) и в эстетику – через концепцию диалогического познания – войдет слабо выраженная в ранних трудах бахтинская гносеология. Но платонизм исчезнет не полностью; его дух можно почувствовать, например, в работе «Рабле и Гоголь», датированной 1940, 1970 гг.: «Образы и сюжетные ситуации Гоголя бессмертны, они в большом времени [которое здесь – аналог вечности. – Н.Б.]. Явление, принадлежащее малому времени, может быть чисто отрицательным, только ненавистным, но в большом времени оно амбивалентно, всегда любо, как причастное бытию. Из той плоскости, где их можно только уничтожить, только ненавидеть или только принимать, где их уже нет, все эти Плюшкины, Собакевичи и проч, перешли в плоскость, где они остаются вечно, где они показаны со всей причастностью вечно становящемуся, но не умирающему бытию»[95]. Итак, уже в рамках отношения «я» пока еще к одной телесности «другого» Бахтин закладывает практически все основы своей мировоззренческой эстетики.
Те же идеи развиваются и углубляются в той части «Автора и героя…», где говорится об отношении автора к «внутреннему человеку» героя, его душе, временной целостности. В эстетическую проблематику ничего нового здесь, пожалуй, не вносится: завершение автором души героя эстетической формой происходит по тому же закону, что и оформление его телесного облика. Но этические и онтологические аспекты философской антропологии в данной главе выражены особенно отчетливо. В опыте самопереживания невозможно почувствовать отчетливых границ своего «внутреннего человека»: я, пребывающее в своем духе, иначе говоря – в своем смысловом будущем[96], созерцая свою душевную эмпирику, может быть проникнуто лишь пафосом постоянного отрицания по отношению к ней. Не то – по отношению к душе другого: «…Изнутри душа может только стыдиться себя, извне она может быть прекрасной и наивной»[97]. Душа – как целостность внутреннего человека – изнутри быть воспринятой не может; не затрагивая метафизических аспектов проблемы бытия души, Бахтин лишь замечает: «…Душа нисходит на меня, как благодать на грешника, как дар, незаслуженный и нежданный. В духе я могу и должен только терять свою душу, убережена она может быть не моими силами»[98]. Душа оформляется извне, из чужого сознания; поэтому проблема души – также существенно эстетическая проблема. «Обычно эту извне идущую активность мою по отношению к внутреннему миру другого называют сочувственным пониманием. Следует подчеркнуть абсолютно прибыльный, избыточный, продуктивный и обогащающий характер сочувственного понимания»; «Сопереживаемое страдание другого есть совершенно новое бытийное образование. <…> Сочувственное понимание не отображение, а принципиально новая оценка. <…> Сочувственное понимание воссоздает всего внутреннего человека в эстетически милующих категориях для нового бытия в новом плане мира»[99]; и, как вывод: «Душа – это совпадающее само с собою, себе равное, замкнутое целое внутренней жизни, постулирующее вненаходящуюся любящую активность другого.
Душа – это дар моего духа другому»