[219]. Здесь – явное обновление концепции творчества у Бахтина. Ведь раньше, особенно в теории романа, на первом плане была традиция – традиция культурных ли форм (включенность, по мысли Бахтина, романа Рабле в традицию Смеховой культуры), чужих ли слов. Но поскольку теперь Бахтин вновь акцентирует свое внимание на личностном начале в авторе, на первый план выходит абсолютная новизна произведения: эти два момента тесно связаны.
4. Наконец, одна из наиболее характерных для Бахтина мыслей, согласно которой всякое высказывание совершается с установкой на слушателя, в данном труде предстает в необычном разрезе. Ориентируясь на другого, говорящий преследует собственную внутреннюю цель, действует в своих интересах – но не в интересах слушающего. А именно: глубокая потребность говорящего состоит в том, чтобы быть услышанным; «для слова (а следовательно, для человека) нет ничего страшнее безответности»; поэтому слово «всегда ищет ответного понимания и не останавливается на ближайшем понимании и пробивается все дальше и дальше (неограниченно)»[220]. Так эта «потребность в понимании» доходит до «высшего “нададресата” (“третьего”), абсолютно справедливое ответное понимание которого предполагается либо в метафизической дали, либо в далеком историческом времени»[221]; конкретно этот «нададресат» принимает для автора ту форму, которая соответствует его идеологии. Итак, обычная у Бахтина идея диалога автора с адресатом повернута здесь необычно: диалог со стороны автора имеет, скорее, экспрессивную, почти эгоистическую окраску; кроме того, он не столько социален, сколько «надмирен». В целом же представление о диалогической установке автора вполне соответствует общей тенденции «Проблемы текста» выдвигать на первый план личностное авторское начало. В данном труде авторская позиция ближе всего, по сравнению с другими работами Бахтина, подходит к монологической; «авторское» почти отождествляется с «личностным»; «чужое» сведено к минимуму.
Однако бахтинская теория авторства отнюдь не начинает склоняться в сторону учения о монологе, как можно было бы подумать на основании «Проблемы текста». В трех прочих трудах последнего десятилетия Бахтин проблематизирует и противоположную интуицию умаления автора (причем доходит здесь до мысли о полном его исчезновении из произведения, а в плане создания художественного смысла – до равноправия автора с читателем). Так что «свое» и «чужое» в авторе в творчестве Бахтина последних лет предельно разведены; трудно представить себе их возможный новый синтез.
Эта вторая линия умаления автора в поздних работах Бахтина проводится под иным углом зрения, нежели раньше. Если до того она возникала в связи с проблемами общественного характера творчества, то теперь ее можно усмотреть в бахтинской теории гуманитарного познания, гносеологической части его целостной концепции. «Предмет гуманитарных наук – выразительное и говорящее бытие»[222], в конечном счете человек – живая личность либо ее объективация в художественном произведении [223]. Такой предмет познания не может быть «объектом» по отношению к познающему его «субъекту», «объектом», каким является всякая вовлеченная в процесс познания вещь, лишенная разума. Невозможно познать личность (либо продукт ее духа), если противопоставить ее себе; нужно, чтобы она проявила себя именно в отношении к познающему, раскрыла себя навстречу ему – и это будет то знание личности, которое предназначено для данного познающего. Другому она откроется иначе, ибо личность, «выразительное и говорящее бытие», «никогда не совпадает с самим собою и потому неисчерпаемо в своем смысле и значении»[224]. Отношения в таком познании – не субъект-объектные, но субъект-субъектные; это привычный бахтинский диалог, «ты еси» по отношению к предмету познания: «диалогическое познание есть встреча»[225]. Пока здесь налицо старая мысль еще из «Автора и героя…» о незавершимости человеческого духа в эстетической деятельности, лишь слегка изменены формулировки: «Любой объект знания (в том числе человек) может быть воспринят и познан как вещь[226]. Но субъект (личность)[227] как таковой не может восприниматься и изучаться как вещь, ибо как субъект он не может, оставаясь субъектом, быть безгласным, следовательно, познание его может быть только диалогическим» [228].
Новое начинается тогда, когда говорится, что познание личности возможно, правда, его природа иная, чем познание вещи (чуть по-другому эта мысль повернута в книге о Достоевском), и в особенности – при определении этого познания как бесконечного диалога. Личность, по Бахтину, не принадлежит себе, не замкнута внутри себя как некая монада; вообще одна, как таковая, она не существует. Бытие личности непременно предполагает другого; лишь благодаря другому и в реальном общении с другим личность (и вообще «выразительное и говорящее бытие», например, художественное произведение) обретает свой смысл: «“Смысл” персоналистичен: в нем всегда есть вопрос, обращение и предвосхищение ответа, в нем всегда двое (как диалогический минимум). Это – персоналистичность не психологическая, но смысловая»[229]. А потому у личности оказывается бесчисленное множество смыслов – столько, сколько контекстов ее самообнаружения, реальных и потенциальных собеседников и ситуаций. В таких рассуждениях Бахтин выступает как крайний антиплатоник: он как будто исключает устойчивый, неизменный аспект личности, то в ней, что пребывает по ту сторону всех ее житейских ситуаций и диалогов.
На самом деле Бахтин, разумеется, учитывает монадическую (в действительности) природу личности; у личности «есть внутреннее ядро, которое нельзя поглотить, потребить (здесь сохраняется всегда дистанция), ядро, в отношении которого возможно только чистое бескорыстие; открываясь для другого, оно всегда остается и для себя»[230]. Речь здесь, видимо, как и в «Авторе и герое…», идет о взгляде на личность извне и изнутри. Изнутри личность ощущает себя, при всех «но», как монаду; если же взять совокупный взгляд на личность извне (т. е. взгляд всех ее созерцателей), то никакого единства личности не будет, будет же столько ее обличий, сколько было созерцателей. Тем не менее монадичность личности Бахтина не интересует; предмет его изучения, как и всегда, это направленность личности-монады вовне, не собирание, не сгущение ею в себе своего смысла, но расточение, распыление его во внешнем мире.
Особенно парадоксально звучат все эти мысли Бахтина применительно к проблеме восприятия и интерпретации художественного произведения. Произведение, как и личность, оказывается многосмысленным. Причем налицо разница произведения и личности (с точки зрения данной проблемы): многоликость личности все же вызвана многообразием переходов сущности в явление («непоглощаемого ядра» в «смысл»), тогда как многосмысленность произведения относится к его глубочайшим аспектам (во всяком случае, если Бахтин при разговоре о личности хотя бы упоминает о ее «ядре», по отношению к произведению более глубокой категории, чем смысл, концепция Бахтина не знает). Смысл входит в произведение помимо воли и сознания писателя; «само бытие говорит через писателя, его устами (у Хайдеггера)»[231]. Более конкретно об этом вхождении бытия в произведение Бахтин высказывается в работе «Смелее пользоваться возможностями» [232]: «Смысловые сокровища, вложенные Шекспиром в его произведения, создавались и собирались веками и даже тысячелетиями: они таились в языке <…> в многообразных жанрах и формах речевого общения, в формах могучей народной культуры (преимущественно карнавальных), слагавшихся тысячелетиями, в театрально-зрелищных жанрах (мистерийных, фарсовых и других), в сюжетах, уходящих своими корнями в доисторическую древность, наконец, в формах самого мышления. Шекспир, как и всякий художник, строил свои произведения не из мертвых элементов, не из кирпичей, а из форм, уже отягченных смыслом, наполненных им». И эти многочисленные смыслы, существующие в произведении «в скрытом виде, потенциально», раскрывают себя «в благоприятных для этого раскрытия смысловых культурных контекстах последующих эпох»[233].
Так возникает понятие «большого времени», продуктивного для жизни произведения, для актуализации заложенных в нем смыслов, пусть временно и забытых: «Нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет – в “большом времени” – свой праздник возрождения»[234]. Обнаруживаются смыслы всякий раз через диалог читателя с автором, принимающий глобальные масштабы «диалога культур»: «Мы ставим чужой культуре новые вопросы, каких она сама себе не ставила, и чужая культура отвечает нам, открывая перед нами новые свои стороны, новые смысловые глубины»[235].
Что же дает вывод о многозначности произведения проблеме авторства? Он означает новый шаг Бахтина в направлении умаления авторской личности после концепции романного слова 1930-х годов и мысли о провоцирующей функции автора в романах Достоевского. Бахтин здесь – в противоположность идеям «Проблемы текста» – склонен считать автора медиумом бытия; бытие, чтобы выразить себя, использует даже не мыслительный аппарат автора, но один лишь его аппарат речи. А потому бытие имеет те же «авторские права», что и писатель; и смысл произведения принадлежит читателю – как представителю бытия – в той же самой мере, что и писателю: «…Понимание восполняет текст: оно активно и носит творческий характер. Творческое понимание продолжает творчество, умножает художественное богатство человечества»