Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал — страница 24 из 51

[419]. И именно в этом, самом первом из уцелевших крупных своих трудов мыслитель характеризует собственное учение как своеобразную онтологию – концепцию «бытия-события», и одновременно, что не менее важно, отказывается от картезианской субъект-объектной познавательной парадигмы, выдвигая в противовес ей идею «участного мышления». В «Философии поступка» современным исследователем естественно усматривается чисто философское, доэстетическое и дофилологическое ядро; и если Бахтин все же вправе называться философом умозрительного типа, то именно будучи автором данного трактата. Недаром именно в связи с «Философией поступка» у Г. Морсона и К. Эмерсон сказано: «“Образ преддиалогического” Бахтина является особенно интригующим»[420]. Ныне воззрения Бахтина на Западе понимают в связи с проблемами эпистемологии – «эпистемологии дискурса», теории «речевого мышления», с которым иногда связывают будущее философии[421]. Быть может, «Философия поступка» побудит западных исследователей к анализу системы Бахтина как онтологии, и вообще, будет осознано, что свои истоки мысль Бахтина имеет не в «слове», но в «бытии»[422]. Хотя вполне вероятным может оказаться и другой поворот событий: Бахтин сохранит в западной науке уже выработанный, привычный свой образ «гуманитарного» мыслителя, бахтиноведение же продолжит движение по прежним рельсам использования идей и категорий Бахтина для многообразнейших частных нужд: от осмысления мирового романа до социальных проблем в бывших колониях и феминизма…

Вероятно, у русского, только что возникшего бахтиноведения все же другая миссия – осмысление феномена Бахтина как такового. Эта задача достаточно ответственная и требующая большой точности формулировок. И насущная для науки о Бахтине, она чревата опасностью «завершения», замыкания на себя бахтинского феномена: дескать, мы осмыслим наследие Бахтина, после чего останется сдать его в историко-философский музей. В западной бахтинистике Бахтин – пусть не до конца понятый – изначально, по причине прагматичности западного подхода к нему, воспринимается более живо и динамично: его идеи действительно инспирируют разнообразные области знания. В целом одна миссия может плодотворно дополнить другую, и из-за ясности этого положения я не стану на нем задерживаться. В своей попытке понять творческий облик Бахтина в его философско-филологическом единстве мне хотелось бы путем рассуждений прийти к тому, что западное бахтиноведение постигло непосредственно. Но стоит ли обосновывать вроде бы уже очевидное, стучаться в открытую дверь? Как мне кажется, стоит, поскольку то, что очевидно для западного сознания, для нашего непривычно. «Идея» Бахтина, вызревшая в стихии западной новейшей философии, несравненно ближе западной ментальности, чем русской; для нас еще совершенно неясно формирование данного типа философствования – возникновение в философском сознании сильнейшего крена онтологии в сторону философии языка, сближение бытия с языком. И Бахтин, перекинувший русским мост к западным философским интуициям, сможет помочь нам понять эти более общие закономерности. Прослеживая становление «идеи» Бахтина, мы сможем опознать какие-то черты развития и европейского философского сознания.

Задавшись целью реконструировать единый творческий лик Бахтина, намечу в своем исследовании два взаимосвязанных аспекта, два направления рассуждений. Во-первых, мне хотелось бы в самом развитии взглядов Бахтина подметить тот конкретный момент – момент и исторический, и логический когда в бахтинской философской идее совершился перелом, когда она утратила качество чистой онтологии и оказалась переориентированной на эстетику, причем «эстетику словесного творчества», литературоведение. Ясно, что это произошло в 1920-е годы, наиболее плодотворный и решающий для творчества Бахтина период. Говоря о значении 1920-х годов для Бахтина, можно было бы поднять множество важнейших для понимания взглядов мыслителя тем: в первую очередь, конечно, проблему диалога, но также и общей эстетики, построенной именно тогда; традиций, питавших с самого начала бахтинскую мысль; также проблемы «бахтинского круга», «спорных» текстов, не говоря уже о бесчисленных частных вещах. Но в данный момент мне хотелось бы заняться вопросом, почему же все-таки Бахтин не стал «чистым» философом, и с самого начала, несмотря на четко поставленную им себе самому цель, его мысль роковым образом склонялась не к чему-то иному, но к эстетике слова. Отчего, в силу какой внутренней логики в онтологию Бахтина вошел такой предмет, как «язык», отнюдь не занимавший не только немецких философских классиков, но и современников Бахтина – неокантианцев, на которых он к тому же сознательно ориентировался? Уже в трактате «К философии поступка», лишь наметив план системы «нравственной философии»[423], Бахтин начинает анализировать стихотворение Пушкина «Разлука»[424]. Только определив фундаментальное для своей онтологии понятие «бытия-события» («К философии поступка»), он обращается к событию-произведению («Автор и герой в эстетической деятельности», «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве»), постепенно, шаг за шагом прорабатывая логическое развитие «архитектоники» художественного события («Автор и герой…»: глава «Смысловое целое героя») в направлении диалога. Начало 1920-х годов – это преддиалогическая стадия в становлении бахтинской идеи; их середина, когда писалась книга о Достоевском, была ознаменована открытием Бахтиным для себя категории диалога. И представление о диалоге, центральное для своей картины мира, Бахтин развивает в связи с «поэтикой Достоевского». Ни одна из двух главных внутренних целей книги 1929 г. о Достоевском – ни обоснование диалогической философии, ни осмысление фундаментальных художественных принципов Достоевского – не является в концепции Бахтина второстепенной, подчиненной служению якобы основному замыслу Бахтина; глубоко ошибочна формулировка (за ней стоит вполне определенный, описанный выше взгляд на творчество мыслителя в целом), по которой Бахтин развил свое диалогическое учение «на материале» романов Достоевского[425].

При такой оценке теория романа Бахтина как таковая оказывается не заслуживающей внимания, однако именно она стимулировала бесконечное число как отечественных, так и зарубежных работ, посвященных мировому роману. В 1920-е же годы интересы (а точнее, «идея» Бахтина) вышли в область науки о языке: книга «Марксизм и философия языка», большая статья «Слово в жизни и слово в поэзии» и ряд других, менее важных работ, опубликованных под именем В.Н. Волошинова, основаны на бахтинской «металингвистической» концепции языка [426]. И проще всего, наверное, подвести творчество Бахтина 20-х годов под созданное им понятие «металингвистики»[427]. Это будет верным выводом, но вряд ли решит проблему природы бахтинской мысли. Более того, здесь есть соблазн дать Бахтину, кроме «философа» и «литературоведа», имя еще и «металингвиста». Во всяком случае, в слове «металингвистика» никак не обозначено присутствие в воззрениях Бахтина ни онтологии, ни литературоведения. И остается вопрос о моменте превращения «нравственной философии» в лингвистику – пускай и особую, вышедшую за собственные пределы.

Таким образом, ключ к усмотрению единого лика Бахтина-мыслителя можно обнаружить, прослеживая, по возможности на микроуровне, логические мотивировки перехода его «идеи» от онтологии к эстетике, а вместе с тем и от «бытия» к «слову», – перехода, совершившегося в 1920-е годы. Во-вторых, на вопрос «почему философ Бахтин стал литературоведом?» можно попытаться ответить, соотнеся «идею» Бахтина с более общим типом философствования. Дело в том, что в XX в. «филологизации» подверглась вовсе не одна бахтинская философия; в ряду западных мыслителей XX в. Бахтин составляет, скорее, правило, чем исключение. И по моему мнению, рассмотрев круг наиболее близких Бахтину мыслителей (именно диалогистов), можно наметить некоторые общие черты данного философского типа, проанализировав затем, в какой степени обнаруженные закономерности применимы к «идее» Бахтина. Конечно, такого рода двойственное исследование никак не может стать окончательным ответом на все же каверзный вопрос. В конце концов, нам могут сказать, что дело здесь не в закономерности, а в свободе, и что Бахтин стал заниматься художественными текстами потому, что в один прекрасный момент почувствовал к тому призвание. Но этот фактор свободы – свободный выбор мыслителем своего предмета – отчасти учитывается при рассмотрении собственной эволюции Бахтина. А кроме того, Бахтин, как представляется, был очень чувствителен к внутренней логике мысли: об этом говорит, например, строго логический анализ «смысловых целых героя» трактата «Автор и игрой…», где выстроена лестница перехода от жизненной ситуации к совершеннейшей, в глазах Бахтина, художественной форме – к форме диалога автора и героя. По моему мнению, Бахтин в 1920-е, да и в 1930-е годы следовал не произволу, как можно было бы подумать, сосредоточившись на внешней пестроте интересов ученого, но внутренней логике его «идеи». Бахтин не оставлял «нравственной философии» ради литературоведения, не перестраивался под влиянием момента – пусть и момента личной прихоти, но неуклонно шел к изначально поставленной цели. И серия его трудов стала «главами» единой «книги» (В.С. Библер) его творчества. Хотелось бы, чтобы настоящее исследование внесло, пусть малую, лепту в подкрепление данной мысли.

Обозревая труды Бахтина 1920-х годов, мы вначале рассмотрим