Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал — страница 27 из 51

Философия Бахтина – как в 1920-е, так и в 1930-е годы – развивалась под знаком преодоления данного разрыва; потому, на наш взгляд, не совсем правомерно считать ее чистой культурологией. Именно так, в культурологическом свете, видит творчество Бахтина В.С. Библер. Исследователь полагает, что плодом творческого пути Бахтина была созданная в его книгах «поэтика культуры» [451]. Наверное, справедливо думать, что «в XX веке хронотоп культуры смещается в эпицентр социальных и личных катастроф и решений, оказывается основным “предметом” душевного и духовного напряжения»[452]. Вероятно, практически полной победе духа критицизма над метафизикой в философии, действительно, соответствует торжество в общественном сознании «пафоса “культурологического понимания” человеческой жизни, общений, страстей человеческих»[453], – строгая религиозно-трансцендентная установка в XX в. – редкость. Но так ли обстоит дело в конкретном случае Бахтина? Можно ли видеть в его трудах всепоглощающее стремление «понимать каждый феномен человеческой жизни как феномен культуры» и читать его основную книгу с убеждением, что «перед духовным взором автора “Проблем поэтики Достоевского” витал “первообраз культуры”»?[454] По нашему мнению, Бахтин шел не от «культуры», но от «бытия», культуру же хотел видеть в бытии и искал условия такой бытийственной культуры. Культурологический крен новейшего сознания, о котором пишет Библер, Бахтину как раз хотелось преодолеть. И потому если его воззрения – культурология, то в той же мере и онтология, хотя, разумеется, не метафизического, но экзистенциального типа.

Философия Бахтина в данном смысле имеет пограничный характер, и в этом-то, на наш взгляд, причина ее притягательности для современного Запада. Поначалу привлекает западное сознание и дает ему возможность хорошо освоиться в наследии Бахтина то, что действительно сближает ментальность философа с постмодернизмом: «Бахтин, философ незавершенности», созвучен духу культуры постмодерна с утратой ею единого центра, с отказом от постановки глобальных целей и следования предписанным правилам, с художественной практикой, при которой художник творит отнюдь не в соответствии с ранее установленными законами, произведение же имеет характер события и т. д.[455] Однако, думается, западный мир бессознательно тянется к Бахтину, интуитивно чувствуя, что Бахтин – это все же не нигилистический постмодерн с его тупиками, что учение Бахтина – не совсем культурология, но, так сказать, метакультурология. Действительно, «лингвистики», например, и так слишком много в западном мире, и если Западу нужна еще бахтинская «лингвистика», то именно потому, что она – «металингвистика». Другими словами, к Бахтину западного человека влечет «духовная жажда», воля к обретению бытийственных опор. Не случайно с Бахтиным связывают загадочный «русский дух» и даже усматривают в нем нечто православное (К. Кларк и М. Холквист, К. Эмерсон). Для Запада притягателен именно бытийный элемент философии Бахтина, хотя, как нам кажется, западные исследователи пока не отдают себе в этом отчета: до сих пор в западных работах о Бахтине нам не встречалось мнение такого характера, что для самого Бахтина верховными ценностями все же являются дух и бытие, а не язык и культура.

Западные бахтиноведы полагают, что Бахтин занимался ценностями искусства художественного слова, и считают, видимо, романы Достоевского и Рабле, в бахтинской интерпретации, более или менее обычными трансцендентальными ценностями одной из областей культуры. Интересно пишущий именно о категории ценности у Бахтина английский исследователь К. Хиршкоп полагает, что Бахтин совершенно естественно, с плавной непрерывностью перешел от философствования в духе неокантианства к теории литературы: «Нет оснований предполагать, что Бахтин (чья первая опубликованная работа ограничивала область науки о литературе в ключе неокантианства) совершил переход от философии к лингвистике, истории или социологии: raison d’etre неокантианства, усвоенный им, – объяснение того, каким образом возможны предметы этих наук»[456], – замечает Хиршкоп в духе теории Виндельбанда – Риккерта. Но дело-то в том, что роман Достоевского и роман Рабле – как их представляет Бахтин – не «произведения» привычных, даже и талантливых литературоведческих разборов, – разборов, непременно овеществляющих, опредмечивающих художественный объект. В основе романа Достоевского, по Бахтину, – диалог автора с героем; но «автор»-то принадлежит живой реальности, следовательно, в какой-то мере этой реальности причастен и герой. Культура пребывает на границах, писал Бахтин; он имел в виду границы собственно культуры, мира ценностей, по Риккерту, и событийного бытия, жизни, творческого деяния. И роман Достоевского, оставаясь «ценностью», выходит каким-то образом в «жизнь» – принадлежит, в частности, творческой жизни писателя Достоевского. Роман же Рабле – это жизнь еще более «живая», в которую никакой «автор» просто не вмешивается, – это «жизнь» коллективного «героя», «народа, смеющегося на площади». Отождествленный с карнавалом роман Рабле и отождествленный с диалогом автора и героев роман Достоевского – это все же достаточно своеобразные «ценности»! К ценностям именно такого рода, в которых удержана жизнь, в которых она не до конца «парализована» формой, с самого начала была обращена философия Бахтина с ее пафосом преодоления разрыва между культурой и жизнью.

Какой же путь указал Бахтин для такого преодоления? Ответить на этот вопрос означало бы пересказать трактат «К философии поступка». Постараемся предельно кратко изложить именно то, что занимает нас сейчас в его содержании. Как выше мы уже отметили, за отправной момент своей философии Бахтин взял категорию нравственного деяния, поступка: «бытие-событие» – это поступок. У поступка две стороны: во-первых, это сам факт его свершения – экзистенциальный, бытийственный его аспект, делающий поступок моментом жизни, и во-вторых, цель поступка, его смысл, его творческий результат, соответствующий создаваемой поступком ценности. И кризис современного Бахтину сознания мыслитель возводит к «кризису современного поступка»: «…образовалась бездна между мотивом поступка и его продуктом»[457], т. е. между микроэлементами жизни и культуры, и «вследствие этого завял и продукт». «Все силы ответственного свершения уходят в автономную область культуры», поступок обесценивается, что, по Бахтину, и есть «состояние цивилизации». «Мы вызвали призрак объективной культуры, который не умеем заклясть»[458], – ситуация если не трагическая, как у Зиммеля, то хотя бы драматическая. Соединяет же полюса поступка идея «ответственности»: если взять поступок изнутри, пишет Бахтин, то «ответственность поступка есть учет в нем всех факторов: и смысловой значимости, и фактического свершения»[459]; именно в ответственности Бахтиным усматриваются «единый план и единый принцип» поступка. К этой категории мы вернемся чуть позже, имея в виду ее эстетический разворот уже за пределами «чистой» бахтинской онтологии. Сейчас же лишь отметим, что смысл несколько странной заметки Бахтина «Искусство и ответственность» 1919 г. (первой опубликованной бахтинской работы) уясняется при сопоставлении ее с содержанием трактата «К философии поступка»: в ней поставлена та же задача объединения культуры («науки, искусства») и «жизни»[460]. И если в трактате Бахтин говорит, что научная ценность приобщается жизни, «поскольку познавательный акт как мой поступок включается со всем своим содержанием в единство моей ответственности» [курсив мой. – Н.Б.], то буквально ту же фразеологию он использует и в «Искусстве и ответственности»: «Искусство и жизнь не одно, но должны стать во мне единым, в единстве моей ответственности»[461] [курсив мой. – Н.Б.]. Трактат написан зрелым мыслителем, в заметке же, если не считать выделенного оборота – почти и не чувствуется бахтинской руки. Заметка имеет как бы дофилософский, наивный характер, что, впрочем, уместно по причине ее предназначенности для газетной публикации. «Искусство и ответственность» – первая проба пера для автора «Философии поступка», первоначальный, и притом популярный вариант, эскиз одного маленького раздела бахтинской «первой философии». В «Философии поступка» Бахтин обобщил проблему, поднятую в «Искусстве и ответственности», распространив ее на всю область ценностей: первоначальный интерес Бахтина был сосредоточен все же в области эстетики.

Итак, еще до того, как Бахтин стал заниматься конкретными эстетическими «ценностями» – прежде всего романом Достоевского, – под его будущие конкретные «теоретико-литературные» концепции (диалог, карнавал) был подведен фундамент «первой философии», синтетической по отношению к онтологии и учению о ценностях. Подобный синтез – специфика Бахтина-философа; если отвлечь собственно онтологию – скажем, высшую точку ее развития, «чистую» теорию диалога – от цельного бахтинского учения, то Бахтин предстанет экзистенциалистом, например, буберовского («Я и Ты») типа. Правда, в русской философии не один Бахтин хотел культурологию осмыслить как раздел онтологии (так, Н. Лосский в книге 1931 г. «Ценность и бытие» рассматривает ценность в качестве аспекта бытия, развивая метафизическое – совсем иное, чем у Бахтина – представление, по которому основание ценностей – в Боге и Царстве Божием). И в русской философии опять-таки существует серьезная традиция онтологизации эстетики – философского соединения бытия и искусства. Эта традиция восходит к В. Соловьёву, видевшему в прекрасном воплощение трансцендентной идеи («Красота в природе», «Общий смысл иск