Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал — страница 30 из 51

[479].

Некоторые важные смысловые моменты трансформации бахтинской «идеи» при переходе от «Автора и героя…» к книге о Достоевском проясняются, если посмотреть, что же происходит с такой ключевой категорией Бахтина, как «ответственность», на протяжении 1920-х годов. Возьмем произведения – вехи этого периода. В трактате «К философии поступка» понятие «ответственности» принадлежит области этики творчества: человек ответственен (неясно, правда, перед какой инстанцией) за последствия своего творчества, за жизнь творческого продукта, оторвавшегося от создателя. В «Авторе и герое…» возникает – наряду с «эстетической любовью», «эстетическим спасением» и т. п. – специфическая «эстетическая» авторская «ответственность». Смысл этой категории в самом трактате не обозначен и побуждает к произвольным предположениям. Однако с этой созерцательной «эстетической ответственностью» Бахтин связывает совершенно конкретное и очень важное для него представление. Он четко определил его в 1946 г. в связи с характеристикой отношения автора к герою в русской литературе: «Ответственность [автора. – Н.Б.] за своего героя как за живого человека, боязнь принизить в нем человека, оскорбить в нем человеческое достоинство, завершить его до конца»; так, Гоголь хочет реабилитировать своих до конца «завершенных» героев Плюшкина и Чичикова, а потому намеревается продолжить «Мертвые души», к этому побуждает его ответственность за них[480]. Эстетическая деятельность неминуемо является «завершением» героя автором, но это умерщвляющее «завершение» автор осуществляет с чувством вины (вина же, по Бахтину, есть коррелят ответственности). И «эстетически ответственен» автор именно за то, чтобы не «до конца» «завершить» героя, не полностью погасить его собственную жизнь формой, подчиняя эту жизнь своей творческой воле. Трагедия Гоголя, по Бахтину, именно в том, что роковым для писателя образом его герои становились «мертвыми душами», овеществленными «типами». Герой для автора должен оставаться живым человеком – это «эстетическая» перефразировка главного тезиса бахтинской «первой философии»: ценность должна быть приобщена реальной событийной действительности. Итак, в принципе в эстетическом – где-то безразлично-созерцательном отношении должен сохраняться момент жизненно-этический, и «эстетическая ответственность» – поскольку она вообще «ответственность» – совпадает с ответственностью этической. Идеальный же случай – тот, когда эстетическое отношение утрачивает свой характер завершения и трансформируется в чисто этическое «общение». Таков «диалог» поэтики Достоевского, происходящий в сфере «духа». В планах «тела» и «души» героя «завершающая» деятельность автора прекратиться не может, однако у Достоевского, по Бахтину, эта телесно-душевная сторона художественного мира имеет подчиненное значение.

Но как понимать слово «этическое» в бахтинском контексте, на какую этику ориентируется Бахтин? В трактате «К философии поступка» Бахтин полемизирует с современной этикой любого типа, полагая, что она порождена «теоретическим» сознанием[481]. Однако, критикуя не только этику нормативную, но и «формальную этику» категорического императива, Бахтин, как нам представляется, в своей собственной этике – то есть теории диалога – опирается все же на Канта. Бахтин определяет диалог многообразно, но, суммируя, он формулирует суть диалога, утверждая, что диалог в жизни и искусстве – не «средство», но «самоцель»[482]. И герой в мире Достоевского – это «последняя цель построения»[483]. Прочие описания диалогического этического принципа – оставление за героем «последнего слова», раскрытие до конца его «идеи» и т. д. – суть собственные бахтинские определения, в выражении же «цель, но не средство», примененном к герою в диалоге, обнаруживается классическая кантовская формулировка – так называемая вторая формулировка категорического императива. Бахтину хочется видеть этику не нормативной, но «событийной», хочется удержать в ней идею конкретного нравственного поступка[484]. И требование усматривать при общении в другом человеке цель для себя, а не считать его полезной для себя вещью, кажется, удовлетворяет запросу Бахтина. Итак, в осмысленных Бахтиным на протяжении 1920-х годов «смысловых целых» намечается лестница перехода от героя-вещи (тип) к герою, обладающему личностной свободой (герой романа Достоевского). Эстетика Бахтина 1920-х годов – эстетика «освобождения героя», возвращение героя в жизнь. А что же онтология? Бахтинская онтология, изведя из себя эстетику («поступок» трактата «К философии поступка» стал эстетическим деянием в «Авторе и герое…»), опять соединилась с ней на новой ступени – в теории диалога. Главным достижением мысли Бахтина в 1920-е годы стало открытие универсальной для его системы взглядов парадигмы: диалог – это и само бытие, и этический закон, и образец идеальной ценности, а также модель языка и социума. Бахтинская «идея» в 1920-е годы прямо-таки телеологически развивалась в направлении диалога.

* * *

Наши усилия были направлены в предыдущей части на то, чтобы обосновать дисциплинарное, так сказать, единство творчества Бахтина в 1920-е годы: создавая «нравственную философию», мыслитель одновременно разрабатывал эстетическое учение, и наоборот. Сочинения Бахтина не «на стыке», не на «границе» философии и литературоведения, как иногда говорят; также вряд ли можно утверждать, что философские вопросы Бахтин решает «на материале» литературы. При таком понимании литературоведение не просто оказывается в трудах Бахтина на вторых ролях, но с него негласно снимается обязанность адекватно описывать свой предмет[485]. «Идее» Бахтина могут с равным правом быть присвоены имена как философии, так и эстетики. Логика эволюции Бахтина на протяжении 1920-х годов (если судить о ней по видоизменениям категории бытия) такова, что от нравственного бытия-поступка («К философии поступка») совершается переход к «эстетическому» бытию[486] («Автор и герой…»), а от него – к этическому, реальному в полной мере бытию-диалогу («Проблемы творчества Достоевского»). В книге о Достоевском Бахтин показал, каким образом художественная ценность может одновременно быть фрагментом реального нравственного бытия. Но дойдя до этого момента в наших рассуждениях, мы в меру своих сил осветили лишь половину проблемы: обсуждалось лишь единство онтологии и эстетики в работах Бахтина 1920-х годов. И пока мы обходили молчанием тот важнейший момент, что эстетика Бахтина на деле выступает как эстетика художественного слова: нами не принят еще в расчет фактор языка. А потому оказалась еще не поднятой нами проблема Бахина-литературоведа в его единстве с Бахтиным-философом. Фактор языка в мышлении Бахтина играет настолько большую роль, что в глазах некоторых исследователей он приобретает основополагающую первичность для бахтинского феномена: вопреки не только логической, но и фактической стороне дела считают, что философия Бахтина возникла из размышления над языком и что она вообще – философия языка [487]. Это, конечно, не так. «Язык» – метафора чистой феноменальности; но можно ли сказать про онтологию Бахтина, что ее предмет – феноменальное бытие? На наш взгляд, этому противятся хотя бы склонность Бахтина к таким терминам, как «слово», «идея», «личность, «дух» с их неотъемлемой традиционной метафизической окраской, а также использование им экзистенциальной категории «ответственности». Напомним также, что и сам Бахтин не считал область языка своей стихией: с помощью префикса «мета» (после) он оставлял в обоснованной им «металингвистике» язык позади себя и шел дальше, в бытие.

Но почему, предприняв попытку создать «нравственную философию», Бахтин все же обратился к словесному творчеству, а также заинтересовался сутью языка! Чем мотивирован переход Бахтина от «бытия-события» к языку, точнее сказать, диалогизированной речи? Исчерпывающе ответить на этот вопрос, невозможно, поскольку в конечном счете интерес Бахтина к языку – дело его личных склонностей и выбора. Поэтому все нижеследующее – не окончательный вывод, но лишь рассуждения, углубляющие проблему соотношения бытия и языка в бахтинском учении. Это учение – не специальная «философия языка», но просто «философия», и «металингвистика» – лишь другое имя для бахтинской онтологии. И чтобы показать бытийственность языка в воззрениях Бахтина, мы, кроме того, что попытаемся уловить момент, где бахтинское «бытие» трансформируется в «язык» (так мы поступали, желая связать бахтинскую эстетику с онтологией), подкрепим наше обоснование сопоставлением бахтинских воззрений с типологически родственными Бахтину учениями. Сразу оговоримся, что изучение влияний и заимствований не входит в нашу задачу: скажем, мы не будем поднимать вопроса, читал ли Бахтин книгу Бубера «Я и Ты» до того, как им писалась книга о Достоевском; также нам в данном случае неважно, кто на кого «повлиял» – Бахтин ли на А. Мейера или А. Мейер на Бахтина – при создании обоими, практически одновременно, внутренне близких концепций слова-поступка и т. д. Нам важна логика определенного философского типа, конкретные исторические вещи останутся при этом за пределами нашего интереса. Тем более, как принято сейчас считать, биографические сведения о Бахтине в значительной своей части имеют «апокрифический» характер, достоверного же о том, кто был почти что нашим современником, известно крайне мало.

И начнем мы с типологической части наших соображений. В XX в. в философии наблюдается примечательное явление – сближение такого основополагающего понятия, как