Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал — страница 36 из 51

[539] предположить и у Бахтина нечто вроде этой интуиции?..

Бахтин действительно допускал в свои концепции представление о внеязыковом общении, правда, обращался к нему крайне редко по причине, быть может, несколько мистического характера такого общения. Нечасто в сочинениях Бахтина можно встретить высказывания такого рода: «В известной мере можно говорить одними интонациями, сделав словесно выраженную часть речи относительной и заменимой, почти безразличной»[540]. Данный поздний фрагмент отсылает к трактату начала 1920-х годов («Проблема содержания…») – приводит на память бахтинский образ строительных лесов, окружающих здание: «Как часто мы употребляем не нужные нам по своему значению слова или повторяем одно и то же слово или фразу только для того, чтобы иметь материального носителя для нужной нам интонации»[541]. Бахтин много писал о речевой интонации; теория интонации сложилась у него уже в 1920-е годы [542]. Интонация, по Бахтину, двуприродна, поскольку причастна области как звука, так и смысла. Как звуковой феномен, интонация сопровождает звучащую речь, но принадлежа и духовной глубине речевого высказывания, интонация соприкасается с его смысловым уровнем. Интонацией обозначен отнологический предел бахтинского учения о языке: за интонацией лежит уже область полного безмолвия, детально прорабатывать которую Бахтин не собирался.

Было бы странно встретить у «прозаического» мыслителя Бахтина рассуждения о молитвенной исихии или же о безмолвном общении душ! Бахтин избегал вторжения в сферы, недоступные для позитивного опыта. Однако он все же размышлял о глубинах молчания. «Мир» молчания Бахтин относил к «логосфере» – действительности, освоенной человеком; «молчанию» он противопоставлял чисто отрицательное понятие «тишины» (в которой «ничто не звучит»[543]). Но на проблеме осмысленного молчания он не сосредоточивается – иначе его философия была бы платонизмом, а не феноменологией. Во всяком случае, Бахтин мыслит о молчании не так, как Розенцвейг, для которого молчание сопряжено с принципом изолированной индивидуальности и онтологически соответствует небытию.

* * *

Таковы те «полюса» проблемы «бытия» и «языка», между которыми разворачивается бахтинская концепция. Один из них – это утверждение, что бытие – это языковой мир, социальное разноречие; на другом же оказывается, что диалогически общаться – а значит, по Бахтину, существовать – можно с помощью одних интонаций, помимо слов. Оба полюса – экстравагантные крайности, и бахтинская онтология, которая одновременно – учение о языке, не изменяющая здравомыслию, не так часто достигает их. Но вся соль бахтинского учения все же в том, что эти полюса таки достигаются! И достигаются они уже в произведениях 1920-х годов: когда Бахтин заявляет, что «произведения Достоевского – это слово о слове, обращенное к слову»[544], то ясно, что диалектика вывела его к тому, что мы назвали сейчас «первым» полюсом. Утверждение же, по которому автор-творец в некоторых ситуациях, не перестав быть творцом, «облекается в молчание»[545], вполне можно отнести ко «второму» полюсу. Мы не станем здесь излагать хорошо известной бахтинской теории языка, в основе которой – представление о высказывании и его диалогической (а затем и социальной) природе. Нам важно было соотнести эту языковую теорию с бахтинской онтологией и указать на ее антиномический характер. Мысль Бахтина как бы перекатывается от одного ее полюса (бытие – это язык) к другому (бытие невыразимо в языке), порой прикасаясь к ним; искорки абсурда (типа того, что роман Достоевского – это слово о слове и т. д.), врывающиеся в «прозаический» бахтинский текст, помогают сразу увидеть рельеф бахтинской мысли и ощутить ее парадоксальную остроту. Это – замечания к стилю бахтинского философствования; и в связи с вопросом об онтологичности учения Бахтина о языке мы поднимем еще одну – последнюю тему.

Если выше мы проследили, как и когда язык появляется в логическом становлении бахтинской эстетики (это происходит на ее «духовной» ступени, язык – эквивалент духа), то мы ничего еще не сказали о том, присутствует ли язык на более ранней стадии становления «идеи» Бахтина – на стадии «философии поступка». И потому сейчас мы попробуем «подсмотреть», в какой именно момент язык вообще появляется в философском сознании Бахтина. Почему его «философия поступка» «филологизируется», почему «поступок» с неотвратимостью становится «высказыванием», «словом»? Опять-таки, как и при обсуждении соотносительности «языка» и «диалога», мы не станем пытаться прямо ответить на этот вопрос, но попробуем прояснить проблему, вновь прибегнув к типологизации. Дело в том, что не у одного Бахтина «философия поступка» выходит в сферу языка: другой русский вариант такого перехода мы обнаруживаем у А. Мейера – весьма близкого Бахтину в 1920-е годы человека, религиозного философа и главы кружка «Воскресение», за принадлежность к которому Бахтин был в 1928 г. арестован. У Мейера есть статья «Слово-символ»[546], где поднимается та же интересующая нас в настоящий момент тема поступка и языка, но освещается она с совсем других, чем в случае Бахтина, философских позиций. Тем яснее – при сравнении с Мейером – делается специфика бахтинских представлений о том же самом предмете. Парадоксальным образом Мейер может помочь покрыть какие-то пробелы и восполнить недоговоренности в бахтинской концепции.

Итак, где же основная интуиция «первой философии» Бахтина – интуиция «бытия-события», бытия как «нравственного» события, бытия как «ответственного поступка» человека – переливается в интуицию языка? Чем при этом оказывается «язык» в бахтинском понимании? Априорно нам ясно, что язык каким-то образом соотносится с разумом; это должно иметь место в любой концепции, и весь вопрос в том, что конкретно в каждом отдельном случае понимается под разумом и – соответственно – под языком. Язык и разумность, язык и знание, понимание – как возникают эти понятия в «нравственной философии» Бахтина, противопоставившей себя гносеологизму («теоретизму», «рационализму») предшествующих учений? Если с самого начала Бахтина занимает бытие, которое он сводит к «миру» нравственного поступления (бахтинский «мир» – это единство, создаваемое взаимодействием «ответственно» поступающих людей), то каким образом от этого своего основополагающего интереса к бытию Бахтин переходит к разуму, а затем и к языку!

Этот переход Бахтин опять-таки осуществляет через все то же ключевое для его ранних взглядов понятие ответственности. Если в философии молодого Бахтина есть что-то от экзистенциализма, то это экзистенциализм ответственности, ответственность – сам нерв бахтинского «нравственного бытия». Но в ответственности же Бахтин видит и исток разумности. Он следует общей установке русской мысли начала века на разум, «цельное знание» (В. Соловьёв), когда, раскритиковав «предрассудки рационализма»[547], он обращается к «ответственному поступку». Такой поступок, в самом факте его совершения, не только «имеет единое и единственное бытие жизни», но при этом «ориентируется в нем», а потому «как-то знает» его. Ответственно поступающий интуицией своей ответственности собирает воедино все факторы, все обстоятельства и мысли, сопряженные с поступком; и поскольку ответственная решимость на поступок не исключает и «эмоционально-волевых» аспектов ситуации (заметим, в частности, что последнее слово при совершении поступка всегда остается за свободной волей человека), то понятно, почему с поступком Бахтин связывает акт цельного (то есть объединяющего рациональный, чувственный и волевой моменты) или же синтетического знания и говорит о «синтетической правде» поступка[548]. «Правде», но не «истине», заметим! Слово «истина» слишком откровенно ассоциируется с многообразными конкретными контекстами метафизики[549], чтобы Бахтин смог ввести его в свою «первую философию», весь пафос которой – отталкивание от метафизики. Предпочтя «правду» «истине», Бахтин привязал знание к «ответственно поступающему» индивидууму, центральной фигуре трактата «К философии поступка».

С «ответственностью» Бахтин соотносит некий разумный, «ясный и отчетливый свет», который позволяет поступающему ориентироваться в событии бытия[550]. Древний Логос, чье явление – свет, не может не прийти на память при встрече с этим поворотом бахтинской мысли. Но «философия поступка» лишь на мгновение приобщается к данной глубокой идее: никакого метафизического Логоса в кругу воззрения Бахтина нет. Учение Бахтина не вписывается ни в традицию «борьбы за Логос» (В. Эрн) русских софиологов, ни в западную феноменологическую линию, представленную именами М. Хайдеггера и Х.-Г. Гадамера. «Свет» для Бахтина – это не указание на некую объективную реальность, но, скорее, образ (с позиции поступающего человека) сознания не рассудочного, но соединенного с этической установкой, слитого воедино с чувством ответственности. Поступающий, поступая, осуществляет ведомую ему с его бытийственного места «конкретную правду события»», и не следует думать, пишет Бахтин, что эта правда несказанна. И вот тут-то в рассуждениях Бахтина впервые появляется язык. Язык как раз призван выразить эту правду, выразить «изнутри» поступка. Сразу же в связи с языком Бахтин вводит термин «слово»: именно этим термином он будет пользоваться в своей «металингвистике» вплоть до 1970-х годов.