Рассуждения о «слове» на двух страницах трактата «К философии поступка» особенно примечательны по той причине, что, действительно, позволяют распознать исток интуиций Бахтина относительно языка. Слово, как осмысленное выражение «изнутри» поступка самого этого поступка и того «единственного бытия-события, в котором свершается поступок»[551], с отчетливостью выделяет в себе два аспекта. Во-первых, слово обозначает предмет, на который нацелен поступок; этому служат те стороны слова, которые Бахтин называет «слово-понятие» и «слово-образ». Находясь именно при них, вероятно, пребываешь в сфере собственно лингвистики. Но объективно сущих «предметов» – с неустанностью мы будем это повторять – в философии Бахтина, в его «бытии-событии» принципиально нет: «предмет неотделим от своей функции в событии в его соотнесении со мной»[552]. И потому номинативный момент в «слове», по Бахтину, неразрывно связан с тем, который восходит к субъекту говорения. Это вторая сторона слова – «эмоционально-волевой» его момент, иначе говоря, его интонация. Интонация соответствует событийности бытия как таковой, и именно интонацией предмет вовлекается в «событие», становится в отношение к говорящему и делается, таким образом, ценностью[553]. Именно на этой второй, интонационной стороне «слова» делается особое ударение в философии Бахтина. В бахтинском «слове» важнейшая роль отводится говорящей личности, по сравнению с этим предметная, тематическая сторона «слова» отодвинута на задний план. Иногда можно даже подумать, что предметность, тематичность в бахтинском «слове» вообще отсутствует. «Слово» для Бахтина – это речь, высказывание. И в пределе – пределе очень недалеком, нередко достигаемом – слово отождествляется с говорящим. Так, в книге о Достоевском почти приравнены друг другу «герой», его «идея» и его слово. В диалогическом учении о слове первоначальная бахтинская интуиция – интуиция «философии поступка» – сохраняется. «Диалогическое» слово существует в «большом» романном «диалоге», который – аналог «бытия-события» «философии поступка». Уже здесь, в самом своем раннем трактате Бахтин настаивает на том, что интонируемое «слово» не есть произнесение, выговаривание в бытийственную пустоту. Говорение происходит не в пустоте, но в едином бытии-событии; потому слово не является «субъективно случайным»[554]. И именно наличие в бахтинском «слове» этого второго момента – назвать ли его интонационным, бытийственным, экзистенциальным и т. п. – выводит бахтинское учение за пределы собственно лингвистики. Интонация принадлежит речи, а не языку, области не текста, но конкретного, «единственного контекста»[555], и в круг понятий науки о языке, как системе, не входит. В основе бахтинской «металингвистики», таким образом, лежит представление о бытии-событии, о приобщенности к этому бытию «ответственно поступающего» человека, об осмыслении им бытия изнутри самого его ответственного поступка. Бахтинское «слово» – не что иное, как именно этот «ответственный поступок», взятый со стороны его разумности.
Итак, бахтинская «философия поступка» с внутренней необходимостью приходит к такой реальности, как язык; и наоборот, «слово» в понимании Бахтина с самого начала бытийственно – в том понимании «бытия», которое присуще бахтинской «первой философии». В связи с этим встает такой вопрос: в какой степени бахтинское бытие исчерпывается словом? Дает ли повод трактат «К философии поступка» говорить о принципиальной близости взглядов Бахтина к учениям, нацело заменяющим «бытие» «языком» (образец такого мировоззрения – обсужденная выше философия Розенштока-Хюсси)? Объективно сущего, вновь напомним, в философии Бахтина нет; его «бытие» – «бытие» очеловеченное, в самом раннем бахтинском трактате представленное как совокупное, единое этическое деяние. Так что к бахтинскому «бытию» нельзя приложить – что хотелось бы сделать метафизическому сознанию — понятие «тайны бытия» вместе с вопросом, насколько язык в состоянии постичь и выразить эту тайну (именно так ставили вопрос о языке русские метафизики – софиологи). Вопрос в связи с Бахтиным надо, наверное, ставить так: в какой мере произносимое слово коррелирует ответственности поступка-говорения – ответственности как пониманию событийной ситуации? в какой степени «свет» «ответственного сознания» вмещается в слово языка, в его смыслы и звучание? Бахтин на этот счет пишет так: «Не следует, конечно, преувеличивать силу языка: единое и единственное бытие-событие и поступок, ему причастный, принципиально выразимы, но фактически это очень трудная задача, и полная адекватность недостижима, но всегда задана»[556].
Эту мимолетную и не слишком обязательную фразу (специальный интерес к языку в трактате «К философии поступка» еще отсутствует) можно было бы прокомментировать, например, такими тезисами.
1. Учение Бахтина глубоко разнится с концепциями типа «метаномики» Розенштока, однозначно решающими проблему соотношения бытия и языка (бытие – это язык), как бы вообще не видящими за ней великих трудностей. Бахтин прекрасно понимает, что здесь возможно только диалектическое решение, но в теоретические построения не считает нужным пускаться, предпочитая им способ «описания» конкретных ситуаций[557].
2. Поскольку «бытие-событие» и «язык» в серьезнейшем смысле слова связаны друг с другом, учение о «языке» будет в какой-то мере учением о «бытии», и наоборот. Мы приходим здесь к центральному, а вместе с тем искомому представлению нашего исследования – к единству лика Бахтина-мыслителя. Его взгляды ориентированы одновременно «философски» и «филологически».
3. В идеале, в некоей «заданности» язык полностью выразит событийное бытие, сольется с ним. В реальных же случаях можно иметь дело со «словом», ощущая в его «лингвистической» действительности невместимый в нее «бытийственный» остаток. Наука о таком «слове», учитывающая этот «остаток», – металингвистика, и она в данном принципиальном смысле есть наука о бытии (в той или иной степени выраженном в языке).
4. Когда мы изучаем произведения художественной литературы, то, в силу опять-таки бытийственности языка, мы изучаем само бытие. Как от художественного произведения взойти к бытию? Следует увидеть произведение в качестве события – события взаимодействия «слов»; надо язык произведения осмыслить как речь, разложив ее на высказывания, голоса, – распознать в ней ее разнообразных субъектов, будь то отдельные люди или социальные общности. В своих главных трудах – книгах о Достоевском и Рабле – Бахтин занят именно этим. Бытие, осмысленное в книге о Достоевском, – это русский социум второй половины XIX в., динамика идейной борьбы в нем. С романом Рабле в глазах Бахтина теснейшим образом связан мир карнавала, взятый с его духовно-смысловой стороны. Когда при восприятии этих произведений язык «убирается… как убираются леса» («Проблема содержания…»), остается это самое бытие, чистые дух и смысл: «большой диалог» «идей» в первом случае и «веселая преисподняя» во втором. Бахтина в конечном счете занимало само бытие, произведениями же словесного творчества он интересовался, будучи убежден в бытийственности «слова» языка.
Когда мы от трактата «К философии поступка» Бахтина обращаемся к статье А. Мейера «Слово-символ», то сразу же наталкиваемся в ней на некоторые представления, хорошо памятные нам по бахтинскому трактату[558]. Занятый осмыслением природы языка (как и Бахтин, Мейер говорит о «слове»), петербургский философ учение о нем вплетает в общую концепцию бытия и познания. И прежде всего, Мейер, подобно Бахтину – сторонник не «теоретического», т. е. субъект-объектного, но «участного» (Бахтин) мышления: познание, если оно не остается крайне неглубоким, периферическим, является, пишет он, всегда неким «участием» в жизни, причем участием творческим. С познанием у Мейера связано некое человеческое «действие», человеческий поступок. Это – исходная и одновременно центральная категория его учения о «слове»; потому, как и о бахтинской «первой философии», о мейеровской концепции можно было бы вполне говорить как о «философии поступка». Как и Бахтина, Мейера занимает актуальный аспект языка – речь; «словесное действие» он рассматривает в качестве «частного случая человеческих действий вообще». Это все очень важные интуиции, в них воззрения Мейера совпадают с философской позицией Бахтина. Однако на этих интуициях, кажется, сходство и кончается. И первое, хотя и не важнейшее отличие, бросающееся в глаза, состоит в том, что «философия поступка» Бахтина ориентирована этически, тогда как представления Мейера суть вариант гносеологии: ни категории «ответственности», ни какого-то другого понятия из области нравственной философии в «Слове-символе» нет.
Главное же и принципиальное, что различает взгляды на язык Бахтина и Мейера, – это ориентация последнего на внечеловеческую действительность, на бытие, предшествующее человеку и не зависящее от него. Для Бахтина бытие-событие слагается из человеческих поступков и если не замыкается сферой только человеческого, то лишь в некоем «лазеечном» – пользуясь бахтинским выражением – смысле. Мейер же, исходящий из «действительной, вне человека пребывающей реальности» (215)[559], строит свое учение о слове на данном основополагающем представлении. В отношении русской религиозно-философской мысли его взгляды более традиционны, чем бахтинские. Слово человеческое, по Мейеру, определенным образом связано с Логосом – «Словом» вселенским, а в конечном счете – божественным[560]